Мозг Эндрю - страница 27
И это также принесло тебе некоторое облегчение, ты согласен?
Пожалуй. Не стыжусь в этом признаваться. Что может быть убийственней, чем осуждение в глазах ребенка? Этого было бы не избежать. А так — сия чаша меня миновала. Но я начал вам кое-что рассказывать.
Слушаю.
Вот представьте: дверь отворилась — и на пороге возник я. Стоит ли удивляться, что пьянчуга, оперный певец в костюме царя Бориса, завел свою арию прямо в гостиной: вполне естественно, что Борис, увидев на пороге какого-то проходимца, заподозрил в нем самозванца Григория, который со своей польско-литовской армией пришел отнять у него корону. А я счел, что он говорит обо мне; возможно, так оно и было, но он как-то ухитрился поместить меня в оперу. Я стал вероломным претендентом на трон, понимаете?
Неужели он был до такой степени пьян?
Пьян или трезв, но он жил на сцене и отвел мне роль своего врага. Причем не без оснований: ведь прежде я был мужем Марты. А он нашел точное словцо, выдернул из российской истории, перенесенной на оперную сцену, потому что смотрел, как видно, глубже других.
По сути своей Эндрю — самозванец, так? Это ты хочешь от меня услышать?
Вы сбили меня с мысли. Вашему брату это не к лицу.
Но это существенная подробность, верно? Неужели он тебя не разозлил?
Послушайте, он же знал, что я — когнитивист. Он был вполне вменяем. Когда я уходил, меня провожала его ария, рвущаяся из самой души. Так что не спешите с выводами. Если честно, мне стало его жаль. Он поцеловал меня в макушку. А после опустился на колени и стал просить у меня благословения. Так поступает в опере Борис: он просит благословения у Юродивого, который, в его понимании, символизирует всю Россию. Я перестал быть Самозванцем. Меня назначили на роль Юродивого. А возможно, он, как самозванец, признал во мне другого самозванца. Как-никак он не мог отрешиться от мысли, что только лишь выставляет себя законным царем. Жаль, вас там не было. Мы стали назваными братьями.
Значит, тебе вышло послабление — к этому ты клонишь? С тебя сняли клеймо Эндрю-Самозванца?
Все мы самозванцы, доктор, в том числе и вы. Особенно вы. Напрасно улыбаетесь. Деятельность мозга сводится к притворству. Именно этим он и занимается. Мозг способен даже притвориться, что он — это не он.
Вот как? Чем же он способен притвориться — просто для примера?
Ну, дольше всего, вплоть до самого последнего времени, он притворялся душой.
Вероятно, у вас сложилось ложное представление о моих чувствах к Брайони. Если не считать того момента в Калифорнии, когда мы отъезжали от дома ее родителей, и, возможно, пары других моментов, любовь моя была чистой и неомраченной — такого чувства я прежде не испытывал ни к одной женщине. Я не рассказывал вам о своих привязанностях, хотя некоторые виделись мне довольно сильными. Но неомраченными — никогда.
Ты имеешь в виду — до женитьбы на Марте?
И после. Штука в том, что каждый раз я оставался самим собой. А с Брайони я стал таким, каким всегда мечтал быть. Если сделать скидку на врожденную неспособность к счастью, то с Брайони я был счастлив. Счастье — это жить повседневностью, не понимая, насколько ты счастлив. Истинное счастье — не осознавать, насколько ты счастлив, это некая животная безмятежность, промежуточное состояние между довольством и радостью, устойчивость твоего «я» в этом мире. Я, разумеется, веду речь о развитом западном мире. Скромная деловитость жизненного уклада, удовлетворенность своей судьбой, наслаждение близостью, едой, солнечной погодой. Ты не просто любишь близкого человека — ты любишь мирскую данность. Такие ощущения, по всей вероятности, вызывает эндоморфин — наркотик мозга.
Понимаю: это опять же цефалическое обучение.
Да какая разница! Проезжая через всю страну, мы видели снежные горнолыжные склоны, бурные реки для рафтинга; куда ни глянь — бесплатные возможности. А как-то раз в чистом поле мы наблюдали слет воздухоплавателей. Притормозили, чтобы полюбоваться небесными кораблями всех цветов радуги: томная флотилия воздушных шаров парила в своих собственных блаженных пределах пространства и времени. Нам пришло в голову, что американцы, по всей вероятности, более других народов ценят блага, даваемые землей и небом. В такие минуты жизнь — это просто жизнь, ни больше ни меньше: в точности такая, как видится, а за ней — ничего. Над всем довлеет вера в будущее, все синапсы активизируются, словно готовясь создать метафизическую мелодию, а ты купаешься в осознании привычной данности этого мира как единственной реальности. Конечно же, чувство вины растворяется без следа. Равно как и страх, прежде определявший твое «я». И этим, как уже сказано, я был обязан Брайони. Во время той поездки мое упоение всем подряд рождалось из радости быть подле нее, ощущать ее — и все, что с ней связано, — рядом с собой: ее задумчивость, ее прямой взгляд, ее Смех, ее безыскусность: она почти не красилась, не прихорашивалась, а волосы просто расчесывала, лишь изредка стягивая на затылке. Одно то, как она мимолетно поправляла волосы, говорило о разных состояниях ее души. Когда на многокилометровых прямых отрезках дороги мы умолкали, она складывала руки на груди или включала радио, чтобы найти какую-нибудь музыку. За музыку всегда отвечала она, полагая, что мне еще учиться и учиться; так оно и было — я не продвинулся дальше «Битлз» и «Грейтфул дэд». (А, кивала она, «Мертвецы».) Я мог быть за нее спокоен: ей не грозило стать жертвой Самозванца. С ним я покончил. Я преобразился, ступив на путь блаженной святости.