Дом у нас был двухэтажный: у нижней входной двери в коридоре давно зияло выбитое окно. Гоха Мычев тихонько выдавил остатки стекла и принес в палату. Меня посадили на стул, накрыли плечи моей собственной простыней. Гоха куском мраморно-черного стирального мыла, раздобытого в умывальнике, намусолил мне голову, стараясь взбить пену. Затем отобрал из стекол те, которые откололись не прямо, а наискось и имели длинный лезвиеобразный срез. Такие осколки были очень остры, и Гоха ловко начал брить ими мою голову.
— Больно?
— Совсем не чую.
Не я первый проходил через детдомовскую парикмахерскую. Безденежные пацаны, жаждавшие «шик-модерн», подвергались точно такой обработке. От лба и до маковки Гоха обкорнал меня превосходно и почти нигде не порезал. За это время мыло на затылке и за ушами высохло, волосы склеились, и скоблить их стало гораздо труднее. Затупились и лучшие «бритвы», да к, тому же наконец уморился и парикмахер, потому что работа эта в самом деле весьма нелегкая, я сам пробовал свои силы на других пацанах.
Гоха несколько раз подсучивал рукава, бодро спрашивал: «Как, Витек? Держишься?» Я усиленно шмыгал носом, из глаз у меня капало, стекало на губы, я облизывал слезы кончиком языка и отвечал насколько мог беспечнее: «Крой, Гоша, дальше. Насморк вот чего-то одолел». Раза четыре Мычев слюнил палец и прикладывал к моей голове: это он нечаянно делал порез или сдирал кожу. Я в таких случаях старался не кряхтеть.
Все-таки Гоха не выдержал, и его сменил другой пацан; дали передохнуть и мне. Надо сказать, что редко кто мог побрить «клиента» до конца: слишком уставала рука. Наконец примерно час спустя меня оскоблили кругом и дали рябое зеркальце поглядеться. Голова покраснела, точно обваренная, распухла, но вид имела шикарный. Лишь кое-где, у самых крупных шрамов, кустились смоченные запекшейся кровью волосы. Удалить их можно было только завтра: сейчас одно прикосновение к надранной, шероховатой и разгоряченной коже вызывало мучительную боль.
Я поблагодарил товарищей и пошел умываться.
Оставалось последнее: обновить гардероб. Воспитанникам детдома к началу учебного года выдали новые штаны — черные, длинные, навыпуск, очень нарядные. Однако мне и тут не повезло. На всех одинакового материала не хватило, и горисполком штаны для малышей пошил ядовито-зеленые, под цвет девичьих платьев, а так как ростом я был обижен, то именно такие штаны достались и мне. Поэтому я непременно решил раздобыть тельняшку. Я уже хотел действовать наверняка и наповал сразить Махору своим лихим и моряцким видом. Тельняшку я достал на целые сутки за порцию перловой каши в ужин и утренний сахар, разоделся в пух и в прах и отправился во двор.
В полдень на кухне из котлов вынимали вареное мясо и обрезали с костей, чтобы положить всем по куску в тарелку. В голодные годы наши ребята всегда к этому времени толпой собирались под окном кухни и клянчили мослы: на них еще оставалось немало снеди, да и мозг можно было выбить. Недоедание в детдоме давно отошло в прошлое, но по старой памяти кое-кто приходил за мослами, полакомиться. Ведь и дети, живущие в семье, просят у матери косточку пососать. На собраниях заведующий и воспитатели стыдили нас за это «нищенство». Поэтому за мослами охотились с оглядкой.
Попрошайничать у кухарки я всегда стеснялся, но в этот день пришел под открытое окно, еще сам не зная, что буду говорить и делать. Здесь уже вертелись четыре пацана. Махору ребята считали вспыльчивой, языкастой; притом ходили слухи, что самые большие мослы, щедро обложенные розовым мясом, налитые теплым, сочным мозгом, она припрятывает для своего любовника — сторожа скобяного магазина из бывших унтер-офицеров.
В кухне вскоре застучали ножи: кухарка и дежурный хозяйственной комиссии из воспитанников начали резать мясо. Мы все пятеро проворно залезли на карниз и, отталкивая друг друга, старались заглянуть внутрь. Предмет моей любви величественно возвышалась у стола и огромным резаком крошила мясо. Плита дышала жаром, круглое, в рябинках, лицо кухарки горело, точно от вдохновения, толстые, покрытые говяжьим жиром пальцы казались медными.