Я сел на диванчик. Из-за неплотно прикрытой спальни молодоженов услышал приглушенный голос доктора и почему-то сразу догадался, что он говори г обо мне:
— …меня бы это не насторожило, не будь странной истории с запрятанной саблей.
— По-моему, ты, Миша, преувеличиваешь, — ответила Веруша. — Он вообще немножко странный: идет — косится по сторонам, словно его кто ловит. Боится незнакомых людей. Ей-право, я замечала…
Мне очень хотелось подслушать, что еще скажет доктор, но дверь совсем прикрыли: наверно, догадались, что я рядом.
О золоте мне никто ничего не сказал, однако в завтрак за столом от взрослых потянуло холодком. Тимофей Андреич сопел, хмурился, сосредоточенно жевал.
Доктор словно не замечал меня, и концы его красных вывернутых губ еще брезгливее оттягивались к подбородку. Веруша с подчеркнутым оживлением рассказывала матери о киевских модах. Лишь Наталка ничего не подозревала и безмятежно мне улыбалась.
Вечером молодожены Михайловы собрались уезжать. Когда доктор уже надевал на кухне калоши, я несмело попросил:
— Передайте, пожалуйста, Боре Кучеренко поклон. Доктор поцеловал руку у тещи, обнял Наталку и лишь после этого, не глядя на меня, процедил сквозь зубы:
— Ладно, Передам.
Мне уже было известно, что «в дети» из гостиницы меня взяли Сидорчуки, а доктор только выполнял их волю. Я боялся его, мне казалось, что доктор меня не любит.
Наступили будни, и вновь потянулась домашняя скука, уроки у пани Чигринки, схватки с крысами и чтение книжонок, на цветной обложке которых были нарисованы безлобые бандиты, похожие на орангутангов. С Тадзиком Сташевским мне запретили играть. «Раз не умеешь дружить, то и нечего», — сказали мне дома. И я все чаще одиноко бродил по запутанным тропкам соснового бора.
В те дни, когда крутила метель или меня наказывали и оставляли в четырех стенах, я совсем не знал, чем заняться. У нac в Клавдиеве опять жила Веруша. Ее муж был занят в госпитале, и она приехала одна, чтобы пошить на Сидорчуковой машинке кое-что из белья. Веруша не раз спрашивала, почему я не могу «дружить с Наталкой, как все хорошие дети». Я бы уж и сам не прочь — но как? Во что мы, пацаны, играли в Новочеркасском интернате? В «коня-кобылу», в чехарду, «жали масло» — все развлечения не для девочек. И в одно ненастное утро меня вдруг осенила счастливая мысль. Карты — вот доступный досуг для «младшей сестры». На кухне у нас лежала затрепанная колода, на которой гадала глухонемая прислуга. Картежник я был заядлый и с полным знанием обучил Наталку в очко. Мы обрадовались такому интересному делу и пожалели, что я не вспомнил о нем раньше. Сидели мы в передней, на моем диванчике; игра шла под щелчки.
— Опять у тебя перебор! — весело кричал я Наталке. — Аж двадцать шесть очков. Кто же прикупает на семнадцати?
— Хотела больше, — с хохотом отвечала она.
— Вот и подставляй лоб.
И только я отсчитал щелчки, как из спальни вышла Веруша с утюгом в руке. Она гладила сшитую сорочку и спешила на кухню за горячими углями.
— Это еще что? — в удивлении остановилась она.
— Очко, — весело ответил я и, желая показать, какой я мастер, с шиком шлепнул картон по диванчику.
— Что это за «очко»? — Веруша еще выше подняла тонкие изогнутые брови. Наталка, у тебя весь лоб красный… да и у «братца». Боже! Кто вас научил этой ужасной уличной игре?.. Боря научил? Дайте-ка сюда карты.
Я недоумевал: ведь сама говорила, чтобы я чем-нибудь занялся с Наталкой. В карты играют и взрослые. Мы ж не на деньги!
Отняв у нас карты, Веруша тут же вернулась в спальню к матери. Вскоре оттуда позвали:
— Наталка!
Я остался один. Девочку больше не выпустили.
С каждым днем я чувствовал себя в доме начальника станции все более одиноким. Тимофей Андреич хмурился, перестал брать меня в дежурку, шутить, что мне пора отпускать запорожские усы. Домна Семеновна по-прежнему взбивала мне заботливо подушку, крестила на сон грядущий, но и она теперь смотрела с каким-то тревожным недоумением, иногда вдруг принималась считать серебряные ложки в буфете. Веруша до самого отъезда к мужу холодно щурила глаза, встречаясь со мной взглядом.