Кузмин никогда не бывал один. У него была своя свита — все начинающие поэты, молодые, почти мальчики, целая беспокойная стайка, и все, или почти все, почему-то Юрочки. Были между ними и такие, которые стихов пока что еще не писали, но во всем остальном были совсем определенные поэты. Немножко жеманились, немножко картавили, и все обожали Оскара Уайльда. Не все, конечно, читали его произведения, но зато все твердо знали, что он был влюблен в молодого лорда Дугласа. В нашем кругу лордов не было, но они были, завитые, томные, кружевные и болезненно-бледные, в мечтах и стихах у Юрочек.
Приблизительно в это же время появился талантливый мужичок Клюев[344]. Он был уже немолодой и очень некрасивый. Стихи писал «русские». Писал, как баба оплакивала сыночка, обнимала березку причитаючи, называла березку Ванюшкой.
Меня очень удивило следующее открытие: как-то на каком-то благотворительном вечере мне пришлось читать вместе с Клюевым. Распорядитель спросил меня:
— Вы какое освещение предпочитаете?
— Безразлично, — отвечала я. — Пусть только будет хорошо освещена книга, по которой я читаю.
Он покачал головой.
— Вон, смотрите пожалуйста, а еще дама. А вот перед вами читал Клюев, так тот приехал за полчаса до начала вечера и с зеркальцем репетировал освещение. Мне, говорит, больше идет, когда свет снизу, как на сцене, а у вас лампы только сверху. Я не хочу, чтобы вы меня уродовали. Это недопустимо. Очень волновался, сердился, хотел отказаться читать.
Как все это удивительно! Никак нельзя было подумать, что этот мужичок такой эстет и кокет. Вот какие завелись у нас самовлюбленные нарциссы.
Потом пригляделась к нему. Да. Губы подмазаны и подрумянены щеки. А ведь совсем свеженький мужичок, прямо из деревни, и притом немолодой и некрасивый.
Он привез с собой Есенина.
На наших сологубовских собраниях Есенин показывался редко. А на те большие вечера, где поэты ходили в кофтах и густо ругались с эстрады, парируя ругань публики, на те вечера я не ходила. Я всегда боялась пьяных. Никогда не забуду пьяного, мокрого Хлебникова[345], мычавшего что-то почти коровье. Про него написал какой-то критик: «У Хлебникова есть уважение к корням».
Несмотря на уважение к корням, Хлебников напечатал какие-то слова, даже целые фразы, составленные из звуков собственного сочинения. Фразы эти можно было читать слева направо и обратно, и они выходили одинаковыми.
Я выразила свое недоумение печатно.
Мне ответил хлебниковский критик с негодованием:
— Как же вы не понимаете? Ведь это — перевертень. Можете читать в обе стороны. Это гениально.
В детстве мы интересовались такими перевертнями. Писали: «А роза упала на лапу Азора». Или: «Уведи у вора корову и деву». Нас забавляло, что в обе стороны смысл выходил одинаковый. А у Хлебникова ни в ту, ни в другую сторону никакого смысла не получалось, потому что фразы составлялись из несуществующих слов.
Но раз человек уважает корни, так и нечего к нему придираться. Хоть что нибудь на белом свете уважает этот человек! Это с его стороны очень почтенно.
У Сологуба эта компания — Бурлюки[346], Маяковский, Хлебников — не бывала. В «Бродячей собаке» я их тоже не видала. Они не подходили к стилю. Там танцевала Карсавина, танцевала свою знаменитую полечку Олечка Судейкина[347], там чаровал Кузмин.
Кузмин пел без голоса, заикался в словах и заикался пальцами на клавишах.
Дитя, не тянися весною за розой,
Розу и летом сорвешь.
Ранней весною срывают фиалки.
Летом фиалок уж ты не найдешь.
Теперь твои губы — что сок земляники,
Щеки — что розы Глуар де Дижон.
Теперь твои кудри — что шелк золотистый,
Твои поцелуи — что липовый мед.
Дитя, торопись, торопись,
Помни, что летом фиалок уж нет.
Я знала, кто вдохновил его на эти стихи. Я видела его в «Бродячей собаке». Дитя было розовое, белокурое, золотистое, в гусарском мундире. Фамилия его была Князев. Он тоже был поэтом и даже выпустил книжку стихов. Но он не послушался предостережений Кузмина, он потянулся за розой — влюбился в Олечку Судейкину. Олечка отнеслась к его чувству легкомысленно, и молодой поэт застрелился.
«Помни, что летом фиалок уж нет».