Как трудно, однако, добиться, чтобы он тебя услышал. Я говорю не столько о физической глухоте, сколько о его инстинктивной нелюдимости, необщительности, на которую натыкаются все обращенные к нему слова и которая с ранней юности отпугивала всех, самым лучшим образом к нему расположенных. Вот он решил немного потолковать со мной; я уговариваю его сделать рентгеновский снимок.
– Ты пишешь насчет своего деда совсем неверные вещи. Неправда, что он умер, ни разу не посоветовавшись с доктором. Он их, напротив, гибель перевидал, а под конец жизни, по совету кузена Паскаля, связался с магнетизером – тот усыплял его.
Все, что я говорил о моем деде, рассказано мне теткою. Спешу, однако, исправить неточность, а в портрет его в «Аще зерно не умрет» постараюсь внести изменения.
16 января
Снова навестил дядю; он очень опустился с тех пор, как мы не видались. На мой взгляд, он весь как-то съежился от лихорадки. Но дух его по-прежнему неподатлив. Пока он пьет оранжад (твердая пища ему запрещена), я подыскиваю, что бы ему сказать поприятней, скорей – прокричать – слышит он все хуже и хуже.
– Его, бывало, недурно делали в Юзесе.
– Что недурно делали?
– Лимонад.
– Где?
– В Юзесе.
– Кто это тебе сказал?
– Да никто, я сам помню…
– Так почем ты знаешь?
– Да я сам его пивал…
– Ты, что же, выходит, опять ездил в Юзес?
– Нет, я, помню, пил его мальчишкой.
– Тогда не делали лимонада.
– Да нет же, делали: я отлично помню. Лимонад с рисом.
– Почему с рисом?
– Чтобы отбить у лимона горечь. Варили рис и кипятком обливали нарезанный кусочками лимон.
– Так делали только при расстройстве желудка. Ты не болел в Юзесе. Зачем бы его стали для тебя делать?
– Как бы то ни было, я его пил, и с большим удовольствием…
… В конце концов дядя Шарль соглашается, что, точно, лимонад был недурен.
Пусть не увидят в подобном упрямстве действия возраста: таким я его знал всегда.
Этот обрывок разговора не более как пример, каковы почти все мои беседы с дядей, и как до крайности трудно заставить его тебя выслушать. Он ни разу в жизни не болел, и это обстоятельство, думается мне, усиливает его непроницаемость. Всегда ровный, последовательный, верный себе, он не мог понять человека постороннего иначе как мыслью, и в нем понимал только мысли. Способный к эмоциям, самым высоким и живым, но общего порядка, он уделял как нельзя меньше забот частному, тому, что обособляет людей. Он этим не только не интересовался, но, думается мне, считал его лишенным всякой значимости и существующим лишь в тщетном воображении литераторов. Он жил среди сущностей. Любовь и дружба и те должны были обезличиваться, прежде чем найти доступ в его сердце: всего сильней оно билось для коллективного.
29 января
Ненависть к мистицизму… Да, бесспорно. И все же смятение мое – мистического порядка. Я не уживаясь с идеей, что столько страдания – и все вотще. Я не могу, я не хочу этого допустить.
Кювервиль, 30 января
Прочел антисоветский номер «Je suis partout». Прочел целиком: разве перескочил от силы строчек двадцать. Положим, что данные всех статей верны. Они, как дважды два четыре, доказывают банкротство нового режима в СССР. Тогда, если пятилетка обречена на неизбежное фиаско, к чему все их страхи?
Вы утверждаете, что две трети сельскохозяйственных машин, изготовленных на «Красном путиловце» или на Сталинградском заводе, почти сейчас же выбывают из строя, что уголь Донецкого бассейна лежит невывезенным, что плохая работа транспорта создает неимоверные «пробки». Тогда чего же вы так перепугались? Вы не можете меня заставить трястись перед чудовищем и доказывать мне в то же время, что этого чудовища не существует.
Что же прикажете думать об известных неудачах, которые вы возвещаете с радостью? Возьмем, к примеру, неудачи в борьбе с религией. Вы цитируете с победным видом «признание» советской газеты («Безбожник»): «У крестьянина зачастую нет денег на самое необходимое, а для попа он их всегда найдет… В деревне Валевке крестьяне истратили по десяти рублей со двора на церковный праздник. В деревне Колесовке они собрали пятьдесят рублей на церковные нужды и ни копейки не дали на починку моста…» Вы и вправду думаете, что есть мне с чего кричать: «Да здравствует религия!..» Это лишь доказывает мне трудность и в то же время уместность начатой работы: переделки не только системы производства – переделки сознания всего народа.