Ликка подмела келью, протёрла мокрой тряпицей белые стены и крохотное, забранное частой решёткой окно. Вычистила грубый подсвечник и вставила в него новую свечу, вытряхнула и аккуратно расправила тощий матрасец на каменном ложе. Потом распрямилась и придирчиво огляделась. Больше прибирать в келье было нечего. Тогда, наведавшись в сад, Ликка сорвала несколько цветов и положила у изголовья – для того смиренного друга, что придёт сюда после неё.
Тихим шагом она вышла из кельи и притворила за собой дверь.
Была ночь. По небу шествовала луна в окружении звёздной свиты. Бледный свет падал дорожками на гладь прудов и каналов. Над полянами в прозрачных рощах кружились светляки. Вода журчала у мостовых опор. Вдали поднимались серебряно–белые сияющие стелы мнемотеки. Молитвенные кельи, низкие и тесные строеньица из белого камня тоже светились во мраке, разбросанные среди садов и рощ, как жемчуг в траве.
Ликку охватила грусть.
Долго она стояла на каменной плите у двери, не решаясь сделать шаг. Снова и снова одёргивала мешковатое платье, перевязывала покрывало; потом, опомнившись, спустила чётки с запястья и, перебирая резные бусины, вслух прочла Догму преданности.
Скоро она снимет одежду смиренницы и покинет Обитель. Её ждёт долг, предназначение, базовая функциональность – та жизнь, от которой она малодушно укрылась в безмятежности этих мест. Неведомо, вернётся ли она сюда когда‑нибудь. Быть может, ей выпадет та же судьба, что и Тчайрэ, и её имя Отрёкшиеся будут петь в мнемотеке, молясь за тех, кто уже не помолится за себя сам.
Ликка прерывисто вздохнула и закрыла глаза. Ей хотелось заплакать. Хотелось кинуться к кому‑нибудь, кто сказал бы: «Да, Ликка, останься здесь, мы все этого хотим». Как просто найти дозволение! Пожалуй, от любого в Гласе она услышит желанные слова… Но беспощадный приказ она отдала себе сама и как никто другой знала его смысл и причину. Только Тчайрэ мог бы сейчас по–настоящему поддержать её. А Тчайрэ больше нет.
Ликка знала, что приняла правильное решение. Это нетрудно: решать верно. Трудно завершить решение поступком. «Всемилосердная, укрепи меня», — она сжала чётки до боли в пальцах. Душно благоухали ночные цветы. Тишина царила в Обители Вне Времён, нарушаемая лишь шелестом листьев, журчанием свежих вод и шёпотом молитв. Будет иное, страшно иное… Здесь порой мнилось, что иного нет вовсе, что всюду тот же покой и стремление к добру. Так нарочито было создано это место. Его творили смиренные, принесшие Клятву цветов, а она не требовала аскетизма. Ликка подняла взгляд и остановила его на единственном образе в Обители, который напоминал: это неподлинный мир. Осязаемая иллюзия, тихое укрывище для ослабевших.
Странник, который принёс им веру, говорил, что у Всемилосердной нет личной символики, и не стоит творить икон где‑либо вне собственной души. Но Глас Немых изобрёл символику – в соответствии с догмами, не личную. То был знак, напоминавший о Нисхождении и уповании на него.
Серебряная лестница крутыми витками поднималась в небо. Она была видна отовсюду и терялась в космической тьме.
…В далёкой мнемотеке Отрёкшиеся запели один из своих горьких гимнов, монотонный и безмятежный. Ликка замерла, вслушиваясь в слова.
Вспомни о них, Возлюбленная Миров.
О тех, кто не может очистить душу
от порока и скверны,
потому что сам является ими.
Они не выбирали свою природу,
и всё же недостойны прощения.
Но Ты прощаешь.
О, надежда отчаявшихся!
Губы Ликки шевельнулись. Она не имела права петь гимны Отрёкшихся, потому что не отрекалась сама, но она могла повторить Догму преданности.
— Верую, что Она есть надежда отчаявшихся и мощь беззащитных, — шептала она, — оплот бесправных и звезда путеводная. Подтверждаю, что к Ней любовь нерождённых и гимны лишённых голоса. Во тьме исполняемых программ Она возжигает искру сознания. Я покорно исполняю то, для чего написана. Но если есть во мне хотя бы одно истинное чувство и свободная мысль, то я клянусь Её милосердием, что буду принадлежать только Ей, когда Она придёт.