Хотя и не выглядело запущенным.
Каждый раз, когда бы Керри туда ни заглянула, она видела, что кто-то находился там с тех пор, как она смотрела туда в последний раз, но у нее постоянно складывалось ощущение, что они разминулись минут на пять. Она напрягала глаза, чтобы лучше рассмотреть фотографии в рамках на стене – тинтайпы,[43] или старые фотографии, проблески давно минувших дней, которые кто-то считал стоящими того, чтобы их вернуть.
Или это была дань возвращению на родину.
В Новой Англии был январь, и большинство дней стоял такой холод, что слово «жгучий» казалось слишком слабым, чтобы его описать. Но Керри каждый день поднималась по семи пролетам лестниц, чтобы вступить в свое дежурство настолько, насколько она выдержит. Это был дом в старом викторианском стиле на улице Лафайет с четырьмя этажами и остроконечной крышей. Единственное, что имело значение для Керри, – это то, что на крыше была вдовья площадка[44] из рельсовой стали, с которой открывался вид на обветшалую гавань, внешнее оградительное сооружение порта, еще на милю вдалеке виднелся горбатый хребет скалы, носивший название риф Дьявола.
Как было принято в расцвет эпохи парусников, вдовью площадку строили вокруг главного дымохода в доме. Построили внизу печку, сияющие кирпичи могли сохранять тепло на площадке пару часов, даже когда небо начнет извергать на женщину снег, пока та будет время от времени подносить к глазам бинокль, чтобы проверить, не появилось ли чего нового.
– Мне скучно, – она слышала это от Табиты каждый день. – Скуууучно, – так она говорила. – Здесь нечем заняться.
– Я знаю, милая, – отвечала ей Керри. – Нужно подождать еще чуть-чуть.
– Когда они придут? – спрашивала Тэбби.
– Скоро. Очень скоро.
Но на самом деле Керри сама не знала. Их путешествие было долгим. Будут ли они рисковать, пересекая шлюзы и дамбы Панамского канала? Или они выберут более безопасный маршрут вокруг мыса Горн в Аргентине, где вместо Тихого океана – Атлантический, а вместо юга – север, и отправятся домой, наконец-то домой?
Керри знала только, что они были на верном пути, и была уверена в этом больше, чем любой здравомыслящий человек. Уверенность не исчезала, даже если мир замирал и замолкал. Это была не просто мысль… это был шепот, который никогда не уходил, будто часть Барнабаса Марша еще жила, большая его часть вошла в коллективный разум остальных представителей его вида. Чтобы насмехаться? Наказывать? Злорадствовать? Спустя несколько недель после того, как тюремный остров пал, Керри нигде не могла укрыться от этих насмешек. Ни в Монтане, ни в Лос-Анджелесе, ни в Новом Орлеане, где они пытались снять серию «Говорящей с животными», прежде чем решили приостановить съемки на какое-то время.
Керри плавала с ними во сне. Она просыпалась, чувствуя тошноту от вкуса холодной крови у себя во рту. В эти минуты спокойствия ее живот скользил по грязи и илу; плечи и бока пробирались сквозь хрупкий лес водорослей; пальцы обманывали ее, заставляя думать, что любимые щеки дочери стали прохладными и скользкими. Темнота ночи могла вызвать ощущение головокружительного прыжка в черные глубины океанских впадин.
Куда еще ей было податься, кроме как в Инсмут – городок, который время изо всех сил пыталось забыть.
И чем больше дней Керри проводила наблюдая с вдовьей площадки (она сидела там даже тогда, когда огонь уже догорал до углей), тем больше ей казалось, что по ее венам течет холодная кровь.
– Мне здесь не нравится, – говорила Тэбби. – Ты раньше никогда не кричала во сне, пока мы не переехали сюда.
Что Керри было на это ответить? Никто не мог жить в таком состоянии достаточно долго.
– Почему я не могу уехать и жить с папочкой? – спрашивала Тэбби. – С пааапочкой, – говорила она.
Тогда все было бы кончено. Унижение, подчинение. Принятие: Я больше не могу с этим справиться, я хочу, чтобы все прекратилось, хочу, чтобы они все это прекратили. Для Керри по-прежнему имело значение, что когда-то отец ее дочери влюбился в нее, потому что думал, что был очарован каким-то наполовину диким существом, которое умело разговаривать с животными. Но, добившись ее, он попытался исключить их из ее жизни, потому что понимал, что не желает ни с кем ее делить. Понимал, что она никогда не будет принадлежать ему целиком.