Я сидел у огня, когда Иегуда неожиданно тронул мою руку. Я пошел за ним, и мы начали взбираться на утес, и взбирались все выше и выше, пока с вершины утеса не увидели Средиземное море, окутанное розовой дымкой заката. Иегуда указал мне вниз, где далеко в долине притулился Модиин, и я увидел зарево. Это не было зарево заката: горела наша деревня, горел наш Модиин.
Долгий час простояли мы на утесе, не произнося ни слова и наблюдая, как горит наша деревня. И наконец Иегуда сказал:
— Они заплатят за все: за каждый язык пламени, за каждую каплю крови, за каждую рану.
— Это не вернет нам Модиин.
— Мы сами вернем себе Модиин.
Мы обсудили, куда идти. В двадцати милях к северу от Модиина, в двух днях пешего пути для взрослого мужчины — а для нашей толпы это значило добрых четыре дня пути, — лежит на самой границе Иудеи безлюдная земля Офраим. Когда-то, сотни лет тому назад, еще до вавилонского изгнания, там была густонаселенная земля, более плодородная, чем даже покрытые террасами холмы и зеленые долины вокруг Иерусалима. В те дни здесь жило много тысяч евреев, ибо земля здесь богаче, чем где-либо в Палестине. Но во время вавилонского изгнания земля эта обезлюдела, и лишь горстка упрямцев вернулась после изгнания в эти покинутые долины.
Иегуда здесь уже бывал, и Рагеш тоже, а за много лет до них бывал здесь отец и еще несколько стариков. Но я в тот день, когда мы сюда пришли, впервые видел эту землю — громадные, суровые, поросшие лесами холмы и возвышающуюся над ними мрачную гору Офраим, раскинувшую свои массивные кряжи на восток, до самой горы Гааш; дремучие леса, в которых росли и кедр, и сосна, и береза; голые утесы и бездонные, темные, глухие ущелья.
Когда мы вошли в Офраим, нас охватило тягостное молчание. Оборвались разговоры, затих даже несмолкавший детский смех. Мы вступили в узкую долину и пошли по ней куда-то вниз, сквозь буйно разросшийся дикий лес, куда солнечный свет полосами проникал сверху и разбивался в листве на мелкие блики. Иногда мимо нас проносились олени, однажды в зарослях залаял шакал, и много других неведомых нам звуков доносилось из чащи. В глубине долины чернело болото, с которого, когда мы шли мимо, взлетели журавли и цапли. Несколько часов мы месили ногами грязь, пробираясь по трясине, и наконец добрались до небольшой, укрытой со всех сторон долины, усыпанной желтыми листьями и сосновыми иглами. Здесь царило мрачное безмолвие, и сюда почти не добирался солнечный свет.
Мы, оставившие свои дома, снова обрели пристанище. Это было начало.
Часть третья
ЭЛЬАЗАР — КРАСА БИТВЫ
Мрачное это было место, земля Офраим, и чем дальше мчались дни, тем более мрачным оно нам казалось. Пепел Модиина не успел еще остыть, как сотни других деревень в Иудее превратились в факелы, зажженные во славу греческой цивилизации. И в нашу укромную долину стали стекаться беглецы — кто в одиночку, кто парами, а то и по пяти и по десяти человек.
Наше убежище кто-то назвал словом «Мара», (Мара — желчь (иврит).) ибо оно родилось в скорби и страдании, и это название так и сохранилось за долиной.
Беглецы шли сюда, в Мару, потому, что им было все равно куда идти, потому, что они слышали: здесь, в Маре, сыновья Мататьягу.
Аполлоний, главный наместник Иерусалима и Иудеи, расставил вдоль дороги из Модиина в Хадид семьсот кольев, на которых торчали головы евреев — расплата за голову Апелла на алтаре Афины. С пятью тысячами наемников рыскал Аполлоний по всей Иудее, из конца в конец, убивая, сжигая и разрушая. А мы скрывались в горах и поначалу бездействовали, пока исстрадавшиеся люди не стали приставать к Мататьягу:
— Что мы будем делать?
— Мы будем сражаться, — ответил Иегуда. Но одно дело было говорить это здесь, спрятавшись в укромной долине, другое — быть в деревне, когда туда приходит враг.
Старик-адон молчал. Как постарел он за последний год! Волосы его еще более побелели, щеки ввалились, и лишь его крупный крючковатый нос напоминал о прежнем адоне — человеке несокрушимой и непреклонной воли. Часами сидел он один, подперев кулаком подбородок, и думал, размышлял, мечтал Бог знает о чем. И мне нередко казалось, что когда люди приступают к нему со своими заботами, он не видит и не слышит их.