Мистраль - страница 6

Шрифт
Интервал

стр.

Мы оба были молодыми: Дону двадцать три, мне двадцать два. А ведь возраст — это не только годы: это еще и тоска по дому, по тем местам, где ты родился или рос. Так что вдали от дома — тут неважно, что тебя от него отделяет: время или пространство, — ты всегда старше своих лет, несмотря даже на то, что на чужбине годы идут медленно, очень медленно, и ты до самой смерти остаешься почти таким же юным, каким уехал из дому.

Мы стояли в ветреной тьме, разглядывая похоронную процессию — священника, гроб и горсточку людей, провожающих мертвеца в последний путь. Они шли, и их одежду — особенно рыжевато-черную сутану священника — раздувал и рвал вперед ветер, так что вся процессия, казалось, непристойно спешила, убегала от самой себя вперед, подгоняемая зеленовато-черной стеной ветра к церкви, к кладбищу.

— И мы наконец спрячемся от ветра, — сказал Дон. Опять начал звонить колокол. — Мы ничего не знаем. Да, может, ничего и нет. Но мы-то и так ничего не знаем. Нам бы только от ветра спрятаться.

Церковь была сложена из темного камня, эта была одна из тех мрачных и почти вечных церквей, которые возводились по приказам неистовых стальных графов и епископов Ломбардии. Она от рождения была угрюмой и древней, время не состарило, не смягчило ее угрюмости. Она была — и пребудет во веки веков — неподвластной времени, неизменной и древней. А у двери стоял старомодный велосипед. Входя в церковь, мы глянули на него и в один голос сказали:

— Трудяга. Хлопотун.

— И он, значит, один из гробоносцев, — сказал Дон.

Колокол все звонил. Мы прошли через алтарь и отошли в глубь церкви. Теперь мы спрятались наконец от ветра, и только отдельные вихор ьки, прорывавшиеся иногда в церковь, лизали ледяными языками наши спины. Ветер яростно выл, обрывая медленные и тягучие волны колокольного звона раньше, чем они успевали наполнить воздух, и казалось, что мы слышим только далекие, отрывистые отзвуки звона, только эхо. Потолок вытянутого ,в длину сводчатого нефа скрывали сгущающиеся вверху сумерки, и горстка коленопреклоненных молельщиков терялась, едва заметная и маленькая, в этом уходящем ввысь полумраке. Сначала мы не слышали ничего, кроме ветра, — ни музыки, ни человеческих голосов. Молящиеся безмолвно стояли на коленях, маленькие, едва различимые в мрачном сумраке, который прорезали, не нарушая его, холодные, тихие, слабые огоньки свечей. И мне почудилось на миг, что стоящие на коленях люди мертвы.

— Они ни за что не управятся до темноты, — прошептал Дон.

А потом мы увидели священника. Сначала мы его не замечали, но он стоял там — бесформенный сгусток тьмы над слабыми огоньками; сквозь полумрак бледным пятном проступало его лицо, а дароносица с неяркими бликами языков казалась застывшим водопадом; голос священника — медлительный, неумолчный — заполнял церковь; его раскаты, как мягкие крылья, бились о холодный камень церковных стен, сплетаясь с шуршащим шорохом ветра, обдувающего церковь, а здесь, в спокойном сумраке, недвижимые огоньки свечей выглядели нарисованными.

— И он, значит, поглядывал на нее, — прошептал Дон. — Ему приходилось сидеть напротив нее— скажем, за обеденным столом — и смотреть, как она ест его пищу, чтобы из девчонки-нищенки, из приемыша христа ради превратиться во Владычицу мира, — и все время помнить, что это его пища, его заботы преображают ее, но не для него. Знаешь ведь: сначала она девчонка, заморыш, а потом наступает преображение, и преображенный заморыш превращается во Владычицу, Хозяйку мира. Ты видишь все это собственными глазами. Впрочем, нет, не глазами: в темноте было бы то же самое. И тебе все известно заранее, до преображения, но ты не преображения, не ее преображенную, боишься, а ее прозрения; боишься, что она увидит свое всевластие, которое ты уже давно увидел, — тебе приходится умирать слишком много раз.

— Но ведь ты о кровосмешении толкуешь, — прошептал я.

— А я и не возражаю. Я сказал только, что это как огонь: испепелит и исчезнет.

Мы ведь оба были очень молодыми. А у молодых все по-своему; их волнуют только пустяки. И пустяки эти кажутся им глубоко важными и очень часто разрастаются в трагедию — так уж устроен наш мир. Потому что в реальной жизни не бывает ничего абсолютно важного. И когда ты постигаешь реальность — в сорок, в пятьдесят, в шестьдесят лет, — она становится пустяковой, маленькой и совсем неглубокой: два метра в длину, да полтора в ширину, да три в глубину.


стр.

Похожие книги