— Неприятности у ребят, — заметил Арбанов.
— Это у тебя неприятности, — вяло прокомментировал ефрейтор показанный Арбанову из строя распекаемых солдат кулак. — Совсем ты нюх потерял. Приближение начальства влечет поднятие личного состава по тревоге при любых обстоятельствах! Тебе что, сержант не объяснял?
— Нет, — удивился Арбанов.
— Ну так объяснит еще. — Ефрейтор вновь надвинул на глаза панаму. — Загружайся. Майор ваш расчет уже отымел. Ты свое после получишь. Повезло тебе, земляк.
— Ну, готов? — спросил подошедший майор, вторично снимая фуражку и вытирая мокрую голову. — Вода есть?
Арбанов подал фляжку. Майор отвинтил пробку, допил остатки воды, покосился на усевшегося с бравым видом за руль ефрейтора.
— Этот хмырь, что ли, высосал? Смотри, одна фляжка до обеда, хотя… Слушай.
Он подошел еще на шаг к вытянувшемуся по стойке «смирно» Арбанову, взял его за плечи, сжал, сминая скатку шинели, тряхнул так, что звякнула ложка о котелок в вещмешке, уперся в лицо жесткими бесцветными глазами.
— Ты, рядовой Арбанов, будь мужиком. Все через это прошли или пройдут. Никого не минует. Дай руку.
Арбанов отпустил ремень автомата и протянул ладонь. Майор сложил его пальцы в кулак, прикрыл сверху своей ладонью.
— Как тебя зовут? Сашка? Ну-ка сожми крепче кулак, Сашка Арбанов. Еще крепче! Еще! Вот так! Держись, парень. Мать у тебя умерла…
Сашка ехал на верхней полке обшарпанного плацкартного вагона. Что-то оборвалось внутри и застыло. По узкому проходу пробирались озабоченные дехкане с узлами, в соседнем купе орали пьяные песни запоздавшие афганские дембеля. Пожилая узбечка в цветастом халате тыкала его в бок сухой рукой, приглашая спуститься к накрытому столу, на котором лежали лепешки, сыр, сушеная дыня, еще что-то. Сашка отрицательно мотал головой, поворачивался на бок и смотрел через пыльное стекло наружу. За окном сначала сияла оглушительная летняя жара, ближе к Ташкенту уже отцветала торопливая весна, а еще через некоторое время мимо застывшего в Сашкином представлении поезда побежала назад коричневая, сбрызнутая зеленью, неприветливая степь. Из утреннего тумана внезапно вынырнул уже совсем зимний Гурьев с бабушками, которые бегали под вагонными окнами, шумно предлагая какую-то снедь. Но вот и они остались позади.
В Волгограде поезд стоял двадцать минут. Сашка выбрался на заснеженный перрон, пробежал по переходу на вокзал, купил заскорузлую кулебяку, бутылку кефира, давясь затолкал в себя нехитрую еду у буфетного столика и вернулся в вагон перед самым отходом. Стараясь не встречаться ни с кем взглядом, забрался на место, лег и закрыл глаза. Поезд дернуло, вагоны заскрипели и покатили. На изгибе путей у кургана в окне мелькнул тепловоз, затем сумрак сгустился, и больше видно ничего не было. Сашка лежал на животе, ощущая правой щекой каждое вздрагивание состава, и старался не шевелиться, чтобы боль не разорвала его на части. Колеса стучали, за бледной занавеской мелькали огни полустанков, но боль не уходила. Она накапливалась. И когда, подтягивая колени к груди, он уже начал задыхаться, все та же сухая жесткая рука пожилой узбечки коснулась его затылка и стала медленно гладить короткие волосы. Усталый голос прорезался через плацкартный полумрак и незнакомыми словами принялся объяснять простые и понятные вещи, успокаивая и жалея. Слезы выкатились из глаз, и боль утихла.
Проснулся он рано. Узбечки уже не было. Внизу, заставив узкое купе корзинами, сидели две немолодые женщины. Они старательно завтракали, вяло переругиваясь с солдатами, которые с похмельными лицами тоскливо шатались по вагону. До Москвы было еще далеко, но народ уже собирался. Сашка спустился вниз, свернул матрац, прошел, осторожно ступая между корзин, к окну, сел и устремил взгляд на появляющиеся из-за придорожных кустов белые поля, покрытые грязными пятнами ранней весны.
Он был растерян. Сквозь горе отчетливо проступало одиночество. Кроме тетки, у него не осталось никого. Сашка чувствовал, что потеря отца, разбившегося на стареньком «жигуленке» шесть лет назад, по-настоящему отозвалась в нем только теперь. В тот год обнаружилось, что мать — слабое и несчастное существо, и Сашке пришлось срочно повзрослеть. Он постарался заполнить собой пустоту, образовавшуюся в их жизни. И последнее время, вплоть до ухода прошлой осенью в армию, он думал, что все наладилось. Что горе, захлестнувшее мать, утихло. Она сама уже не казалась ему похожей на колеблющийся язычок пламени. Шесть лет он внушал матери, что его собственное, Сашкино, существование без нее невозможно. Иногда смотрел на ее склоненную голову и говорил про себя: ты нужна мне, ты нужна мне. И однажды она почувствовала, подняла голову и сказала: «Я знаю».