Привязанность к сыну всколыхнула и ее религиозные чувства. Она получила дар, за который нельзя было не возблагодарить небеса, столь божественный, что одно только небо могло быть его дарителем; дар столь хрупкий, что только небо могло сохранить его. За сына она молилась так проникновенно и так беззаветно, как не молилась даже за мужа, ушедшего в бой. Она уповала, что всемилостивый бог-отец и его божественный сын, отдавший жизнь за людей, позаботятся о ее беззащитном, невинном дитяти. Причем эти чувства Лили не были пылкими, — сильные чувства были ей сейчас не под силу, — они были тихими, нежными, как ветерок в апельсиновой роще. Только раз, когда она снова лежала в жару, ее посетило видение: комната вдруг наполнилась ярким таинственным светом, она испытала мгновение неизъяснимой радости, и некий божественный голос промолвил: «Отпускаю тебе все грехи».
Прощенная небесами, она хотела теперь быть прощенной людьми. Наутро, еще вспоминая ночное видение, хотя оно и ушло вместе с давешним жаром, она призвала к себе мужа и со слезами молила его простить ей какую-то старую и позабытую ссору. То было мучительным испытанием для Картера — смотреть, как Лили просит его прощения. Но он не посмел признаться в своей вине перед ней и тем облегчить свою душу. Он только упал на колени, полный раскаяния.
— Прости ты меня, я вовсе тебя не стою, — сказал он, — я недостоин твоей любви. Помолись за меня, дорогая.
Она сделалась для него божеством, возлюбившим его, изгонявшим его пороки, но, увы, божеством не всевидящим. Приобщенная к святости своим материнством, она изливала свой свет и на него.
Лили еще не вставала с постели, и ее радости перемежались заботами. Ей нельзя было много двигаться, за ней требовался уход, ей не давали вдоволь возиться с сынишкой. Когда по утрам ее умывала сиделка, то иной раз небрежно ее вытирала, и Лили потом приходилось тереться лицом о подушки, чтобы его осушить. Кончилось это тем, что она отстранила сиделку и попросила мужа побыть при ней. И Картер был только рад, что мог как-то принизить себя, превратившись на время в горничную; ему казалось, что этим он искупает частично свое преступление, в котором не смел ей признаться. Он умывал ее, приносил ей в постель еду, кормил ее с ложечки, часами обмахивал веером, и все это делал, как Лили теперь казалось, лучше, чем все другие.
— Как ты ходишь за мной, — говорила она, и благодарные слезы выступали у нее на глазах. — Как ты нежен со мной. Только подумать, что ты водишь людей в атаку! И они боятся тебя! Почему ты сказал, дорогой, что не стоишь меня? Да ты в тысячу раз и добрее и лучше.
Картер молча склонял голову в ее нежные руки.
— Как ты хочешь его назвать? — спросил он жену.
— Равенелом, конечно, а как же еще? — сказала она, улыбаясь.
Она уже несколько дней звала его Равенелом, никому о том не рассказывая. Она наслаждалась тем, что только она одна знает имя ребенка, что это — ее тайна.
— Равенел Картер, — сказала она. — Мы будем звать его Рэвви. Тебе нравится? Да?
— Великолепно, — сказал он. — Лучше и не придумать. Пусть хоть одно его имя будет именем достойного человека.
— Оба, а не одно, — возразила она. — Замечательного отца и замечательного супруга.
Их первый выезд в коляске бы упоителен. Рядом с Лили сидела нянька, державшая Рэвви, а напротив, на заднем сиденье, муж и отец. Но вскоре она заставила Картера поменяться местами с нянькой.
— Я хочу видеть сына, — разъяснила она, — и притом опираться на мужнюю руку.
— Ну, а я? — спросил доктор. — Теперь я Monsieur de Trop, господин Никому-не-Нужный.
— Нисколько, — ответила Лили. — Ты должен все время смотреть на меня и на Рэвви.
Потом она взволновалась, что на заднем сиденье младенцу дует в затылочек.
— Пустяки, — возразил Равенел, — все равно он вертит головкой.
— А волосики греют его? — спросила у доктора Лили.
— Пока что не больше, чем усики, — засмеялся в ответ Равенел. — Участь Авессалома ему еще не грозит.[146]
Нянька прикрыла затылочек Рэвви шалью, и притихшая Лили огляделась кругом. Приникнув к плечу мужа и положив исхудалую руку ему на колено, она сказала: «Как прекрасен, как чудесен мир!»