— Хорошо…
Нил Тарасович больно хлопал его по плечу, метко плевал в самый угол теплушки, смеялся:
— Натура, Федор, редкостная натура. Сама руку подталкивает. Вот отвоюем и напишем мы с тобой галерею картин и назовем ее… Ну, как?
— Не знаю…
— Назовем просто: «Народ в революции».
— А разве это не картины? — Федя смотрел на альбом.
— Нет, брат. Сырье. Заготовки. Мы все это маслом потом напишем.
— Маслом? — недоумевал Федя.
И начинался длинный разговор о картинах, о живописи, о художниках, и Федя слушал, боясь пропустить хоть слово…
А поезд медленно шел сквозь белые бесконечные поля навстречу фронту, который где-то за хмарным горизонтом невнятно рокотал артиллерийской канонадой.
В середине дня надолго застряли в каком-то большом селе. Железнодорожные пути забиты составами, но село все равно было хорошо видно — оно лежало на холме: избы в садах, сейчас серых, сквозных, широкие улицы, старые лозины на окраинах и в конце села большая белая церковь со сверкающими куполами.
Под вечер случилось происшествие. Федя как раз чистил картошку, и пальцы стыли от холода, когда послышался нарастающий шум, возбужденные голоса.
— Иде тута главный начальник? — долетел простуженный злой голос. — Нам главного подавай!
Прибежал Яша Тюрин, закричал:
— Дмитрий Иваныч! Мужики попа ведут! Федин отец выпрыгнул из вагона.
— Вот тебе раз! Это зачем же?
Попрыгали из теплушки и другие рабочие, и Федя тоже плюхнулся в притоптанный жиденький снежок.
В самом деле, из-за вагона появился поп. Его вели два свирепого вида мужика, а третий, тоже свирепого вида, только щупленький, подталкивал попа сзади. Поп был странный: большой, толстый, в грязной длинной рясе, в огромных валенках, с губчатым красным носом и спутанной черной бородой, а глаза у него были умные и быстрые,
— Ну, что у вас стряслось? — спросил отец, и по его голосу Федя понял, что отцу чем-то понравился этот поп.
— Безобразия, гражданин начальник! — загорячился один мужик, высокий, с длинной сухой шеей. — Разве для этого мы революцию воевали?
— В чем дело-то? Говори толком.
— А в том. Вот он, отец Парфений, весь наш приход, можно сказать, объедает.
— Это как же?
— Оченно просто. — Мужик яростно сверкнул на попа глазами. — Надысь оброком за молебен нас обложил.
— Оброком? — ахнул кто-то.
— Оброком! — выкрикнул мужик. — За молебен с каждого двора по два яйца и по фунту ржаной муки берет. Во!
Кругом захохотали. Мужик обиделся:
— Чаво гогочете? Ета ж беда. Не дадим оброку- не служит молебен, а бабы у нас какие? В слезы. Не могут без бога. Он и пользуется, бесстыжий.
Поп все это слушал спокойно, только его глаза остро поблескивали.
Дядя Петя стал суровым.
— Как же так, отец святой? — повернулся он к мужицкому пленнику. — Нехорошо получается.
Поп развел руками, и Федя увидел, что они у него натруженные, крестьянские.
— Чего же делать-то? — проговорил он нутряным басом. — Охоч я до еды мирской. Кормиться надо. А как? Хозяйства нету, попадья померла, детишек бог не дал. Рублики сейчас — один звук пустой, да и не богат я ими. Яко благ, яко наг, яко нет ничего. Куда деваться? Сначала так у мужиков просил. «Возлюби ближнего, как самого себя», толкую. Не возлюбливают. Вот и пришлось…
Опять вокруг захохотали, и громче всех, как в трубу, хохотал сам поп. Только мужики были суровы и несколько озадачены. Снова тот, с длинной сухой шеей, выдвинулся вперед:
— Так что мы по всей, ета самая, революционной строгости требуем. Заарестуйте его и — судить.
Стало тихо.
— Что делать с ним будем, Петр? — спросил отец Феди.
Задумался дядя Петя.
— На самом деле арестовать надо, — сказал он не совсем уверенно. — А в Васильевске сдадим, куда надо.
И тут поп сам полез в теплушку, подняв полы рясы, под которой оказался добротный овчинный полушубок. Уже в теплушке, повернувшись к толпе, сказал:
— Чего там! Берите под стражу. Сознаю себя виновным.- А глаза его по-прежнему были веселыми и хитрыми. — Все одно пропадать. Не арестуете — мужики из села выпрут. Они у нас лютые. — Он прочно сел на ящик, и по позе его было видно, что сидеть так он намерен долго.
Федин отец и дядя Петя переглянулись, и оба не удержали улыбки.