– Не терпится? Хотите поскорее его видеть? Но ведь теперь пост – свадьбы нельзя… Э!.. Подождите конец месяца, ну, моих именин… Я обещал тогда, и ваш марьяж, верьте, сыграем. Согласны?
– Слышно о новом походе, ваше величество, – поборов волнение, продолжала Пчёлкина, – вы уедете… Я искала случая ещё об одном лице вас просить; вновь его все забыли. Я хотела пасть к ногам вашего величества… в церкви, в манеже, на площади у дворца… Ах, государь, помогите, окажите вашу милость… вы так добры…
– Не вам быть у чьих-либо ног, – лукаво улыбнувшись, сказал Пётр Фёдорович, – я виноват… Но mille pardons[145], о ком вы ещё просите?
– Вы, государь, обещали к маю приехать, освободить… принца Иоанна; а теперь июнь… Простите, ваше величество, безумной, дерзкой… Я жила у тамошного пристава; его сменили за некое письмо; но не он вам его писал… Казните – я решилась тогда напомнить… и теперь дерзаю…
Поликсена не кончила.
Государь оглянулся. Перед ним, с бледным от негодования и ревности лицом, стояла Воронцова. Багровые пятна проступили на её лбу и на трясущихся от волнения щеках.
– Пару слов, ваше величество, – с хрипом злости сказала она по-французски, – дело весьма серьёзное…
– Ну, ну, что там за спех? Через минуту, и к вашим услугам, – обернулся государь, благосклонно кивнув Пчёлкиной.
Он подал руку Воронцовой. Толпа перед ними расступилась. Они вышли в соседнюю залу.
– С кем вы сейчас говорили? – спросила, подавляя бешенство, Воронцова. – Удостойте ответить, я всё вижу, всё…
– С одной девушкой; она… просила о женихе.
– О женихе? А вы не видите, не слышите, что вокруг вас делается? Спросите моего дядю. Он верный вам слуга; но вы его не слушаете. Смелость врагов зреет не по дням, а по часам… Вы уедете, меня заточат, казнят, – заключила, сквозь слёзы, Воронцова.
– Ай, Романовна, как всё это скучно! – перебил с нетерпением Пётр Фёдорович, обернувшись к двери, за которой оставил Поликсену. – Ты по колени в библии ходишь, всяк то знает… Но вы с дядюшкой да с Гудовичем какие-то мрачные пифии. Ах! ihr alte Russen alle auf einen Schiht![146] Всё-то у вас ковы да конспирации. Вспомнишь невольно о Швеции… вот тихий, цивилизованный народ… Зачем меня сюда привезли?
– Ваша супруга, – продолжала Воронцова, – что-то готовит; говорят, все роли розданы… Если не с дядюшкой, поговорите с Бироном, спросите Миниха, все скажут… К народу она является в монашеской шапочке, угождает духовенству, черни…
– А вот погоди, Романовна, как через пару деньков переедем в Ораниенбаум…
– Но вся молодёжь, слышите ли, вся молодёжь за неё! – топнув ногой, произнесла Романовна. – Спросите – поэты на её стороне, без ума.
– Nicht, als Eifersucht, mein Kind[147]. Ничего, как ревность! – беззаботно усмехнувшись, ответил Пётр Фёдорович. – Даже литературщиков, стихоплётов, вон, вспомнила… Стыдно, фуй! А погоди, перед походом венец устроим, тебя регентшей оставлю. Тогда что скажешь? Ну, будем же философы, как великий Фридрих…
– Это что? – помолчав, сказал государь. – Канонада ракет, финал фейерверка… Пойдём в сад. Но a propos[148] ты вспомнила о писателях… Я тут приметил одного придирщика… Погоди-ка, надо с ним пару слов сказать.
Музыка смолкла. Гросфатер кончился. Все двинулись на балкон.
За прудом, отражаясь в воде, пылала хитро устроенная брильянтовая колоннада. На столбах горели урны; из каждой вылетали звёзды и били разноцветные огненные фонтаны. И над всей этой картиной, в дыму, как на облаках, обозначился щит с буквами П и Е.
– Пётр и Екатерина, – пояснил кто-то по-немецки своей даме, проходя аллеей мимо Ломоносова.
– Пётр… и Елизавета, Лизка Воронцова… – сердито проворчал им вслед по-русски другой голос из темноты. – На какой только вербе оную метреску повесит свет-матушка наша, Екатерина Алексеевна?
«Э-ге-ге! да Бог не без милости! – сказал себе Михайло Васильевич. – Друзья-то нашей разумницы есть и здесь, в самом лагере её супостатов…»
Ломоносов вздохнул. Ему вспомнилось в это мгновенье время за двадцать лет назад, празднества и фейерверки в честь императора Иоанна Антоновича. Тот же блеск, шум и суета, но где всё это? И где теперь сам виновник тех торжеств?