Без Фелисы очи сиры,
Сиры все сии места;
Отлетайте вы, зефиры,
Без неё страна пуста…
«Фелиса-то Фелиса, да черти в душе завелися», – прибрал он при этом в мыслях даже рифму, вспоминая, что сам недавно написал стихотворение:
О, время, время преходящее,
В коем дни дней множат!
В этом страшном, мистическом стихотворении Мирович говорит о козырном, долгоперистом голубе, который с товарищем залетел среди моря на остров, где сидел в тёмной каменной клетке белый голубь. Не имея сил его освободить, они заплакали, решили ждать иной поры и разлетелись – один в Париж, другой в Прагу[214].
Пообедал Мирович, после чтения, с давно не испытанным вкусом, посидел у порога казармы, увидел, что у Бередникова заперли для отдыха после трапезы ставни, и сам занавесил шинелью от мух окошко в караульной, притворил дверь, сказал капралу и вестовому, чтоб сторожили, скинул кафтан, прилёг на скамью и крепко, сладко заснул. Выйдя вновь на площадку, он удивился. Был уже пятый час вечера в исходе. Зной уменьшился. Небо покрылось белыми перистыми облачками. Тени вытянулись понизу; ярко блистали только верхи башен да главы церкви.
«Вот так заснул!» – подумал Мирович, с лёгкою, приятною дрожью, поднимаясь на стену куртины, обычное место своих прогулок и размышлений.
Там, заложа руки за спину, с вывернутыми короткими ногами и большою, втиснутой в костлявые плечи, головой, прохаживался главный теперешний пристав при затворнике, рябой и грубый солдафон, капитан Власьев. Мировичу вспомнилось, как распекал Власьева за не в порядке нашитую пуговку покойный государь.
«Не чета князю Чурмантееву, – подумал он, – а этакой чести, дубина, дождался, за главного при его высочестве… И Силина осилил…»
– Гуляете, Данило Власьич? – обратился Мирович к приставу.
– Да-с, а вам, подпоручик, на абафте не мешало бы по артикулу-с… а не гулять.
– Ну, и надоест, – произнёс, посмотрев в сторону, Мирович, – душно что-то; мгла будто сбирается к ночи.
Власьев молча прошёл несколько шагов. Мирович догнал его на стене куртины у поворота к внутреннему двору. Казарма принца стала видна влево под их ногами: чёрная дверь, окно с решёткой, лестница и галерея, на которой он видел здесь в последний раз принца.
– А у меня славный табачок, – весело сказал вдруг, присев на корточки и набивая трубку, Мирович, – первейший сорт, настоящий сюперфин-кнастер.
Охотник до курения, скряга Власьев пробурчал что-то и отвернулся, раздумывая, впрочем, даст ли ему подпоручик, после выговора, затянуться первому.
– Молчите, капитан? Но согласитесь, – продолжал Мирович, снизу вверх взглядывая в недовольное, надутое, с вытаращенными глазами, лицо Власьева, – согласитесь, что ведь лучше быть в довольстве, даже с капитальцем и, знаете, жить вволю, покуривать, чем здесь-то, в этой каторге…
Он подал ему трубку.
– Эка брехать ты дока, – сопя носом и потянув из чубука, произнёс Власьев.
– Да именно так-с, вот разберите.
– Но, одначе, о чём ты?
– Первый нумер, первый-с, – сказал Мирович, бойко подмигнув и сам удивляясь, с какою безобразною, грубою шутливостью он это сделал.
– Пустяки врёте, – промычал капитан, косясь на него и в то же время рассуждая: «уж не до нашей ли комиссии то клонится?». – Сами знаете, что противно регулу… мы присяжные люди…
– Э, не пустяки! – возразил Мирович. – Ну, если б, примером, хоть бы вот это дело?..
В груди у него что-то дрогнуло и как бы собиралось выскочить. Дух захватывало. В глазах прыгали искры. На языке, против воли, шевелились слова рокового, ужасающего признания. «Вот возьму, – думал он, – да прямо ему в лицо и швырну весь секрет».
– Хорошо бы, – сказал, уродливо улыбаясь, Мирович, – хорошо бы, знаете… стакнуться, да и того?..
– Что того? – спросил, ещё более насторожа уши, Власьев, стараясь отойти подальше от рокового места.
– Не предадите, не погубите прежде предприятия? – вдруг упавшим, молящим голосом спросил Мирович.
– Коли предприятие таково, что к вашей погибели следует, то не токма поощрять, а даже и слушать вашего вранья не хочу, – ответил, повернув к нему спину, Власьев.
– Осво…
Мирович начал и вдруг опомнился. Он обомлел и в смертельном страхе затрепетал, сообразив к своему ужасу, какой он сделал было промах. Со стены они спустились в сад. «Расположу его к себе, заглажу глупые слова», – подумал Мирович, беспомощным, робким взглядом всматриваясь в лицо Власьева. Тот глядел волком.