Мелкий осенний дождик крапал с низкого московского неба, заставляя прохожих щуриться от смешанных с ветром брызг и кутаться в воротники плащей. Говорят, что дело, начатое в дождь, обречено на успех. Не знаю, я не вел статистики. Может быть, сегодня вообще первый случай, когда мне в дождь придется начинать новое дело.
Жерло метро всасывало в себя людской поток, как сливное отверстие раковины втягивает воду. Час пик. Толкотня. Как-то я отвык от этого. Шесть лет в горах, почти безвылазно, перестраивают восприятие на другой лад, так что городская суета начинает напрягать в высшей степени, вызывая беспричинные приступы паранойи. Особенно плохо бывает в метро. И дело вовсе не в клаустрофобии, я ею никогда не страдал, а в невольном перемалывании бродящих в толпе эмоций. Негативные это эмоции, вот в чем дело. Чаще всего раздражение — это днем, в давке, особенно на кольцевой ветке. Вечерами, когда почти пусто, — страх или беспокойство. В праздники или в дни футбольных матчей — пьяный кураж. И всегда — ощущение несбывшихся надежд, невыполненных желаний, ощущение бесцельно пробегающих дней.
Я влился в поток и опустил воротник плаща. Мокрая лестница, прозрачные двери, сверху донизу оклеенные рекламными стикерами. Запах горячей слоеной выпечки — это из притулившегося в переходе киоска. Каждый такой пирожок по девять рублей, я знаю, но у меня в кармане завалялась только одна десятирублевая монета и проходка в метро. Все, что осталось от положенного по увольнению пособия. В принципе эту монету можно было потратить, поскольку Гришка, старый приятель, клялся, что если меня возьмут на работу по его рекомендации, то сегодня же я получу подъемные в счет будущей зарплаты. Но вот это «если» не давало мне покоя, поскольку если ничего не получится, то надо будет возвращаться домой, купив билет в метро за семь рублей. Ни на пирожок, ни на сигареты тогда точно не хватит. Дома же еще в достатке гречневой крупы, так что пирожок можно с полным основанием считать блажью.
В общем, эта поездка была для меня довольно рискованной, несмотря на заверения Гриши. Я невольно усмехнулся этим мыслям.
«Дожил, — подумал я, продираясь через турникет к платформе. — Ну и укатала меня гражданская жизнь! Четыре месяца назад под минометным обстрелом скакал, а теперь на работу устраиваться рискованно».
Однако все обстояло именно так. Три месяца в госпитале и месяц почти безвылазно дома превратили меня совсем не в того, кем я был в отряде. На госпитальной койке я вдруг понял, что моя жизнь, скорее всего, имеет еще какую-то ценность, кроме заявленной Уставом и командирами. Сначала мне трудно было об этом думать, но, глядя в экран телевизора и читая газетные статьи, я очень быстро понял, что Родины, собственно говоря, никакой и нет. Точнее, физически она есть — пространство от Калининграда до Петропавловска-Камчатского, — но вот в сакральном понимании — фикция. Все это физическое пространство на поверку принадлежало не тем, кто сейчас толпился вокруг меня на платформе метро, а совсем другим людям, чьи лица мы никогда не видим за темными стеклами «Мерседесов» с мигалками. Причем Родина принадлежала им вполне реально, их владение ею было подтверждено финансовыми и юридическими документами. Эти люди могли строить на ней, продавать ее как целиком, так и по частям, извлекать из нее прибыль, писать и переписывать ее законы, не подчиняться им, отдыхать в лучших ее местах, недоступных тем, кто защищает ее границы с автоматом и снайперкой в руках.
Вообще-то насчет автомата и снайперки я погорячился, конечно. Это сразу по выходе из госпиталя я так думал, но потом, когда город начал меня в себя вбирать, я увидел, что за Родину каждый день борются миллионы людей, даже не думающих об этом. Они ходят на заводы и фабрики, стоят за прилавками, водят такси и делают для Родины огромное количество других каждодневных подвигов. Но она им все равно не принадлежит. Они ей принадлежат, а она им нет. Такая вот математика.
И вот тогда я впервые испугался по-настоящему. Так, как не боялся под огнем крупнокалиберных пулеметов, хотя это тоже не для слабонервных времяпрепровождение. Я понял, что, если бы меня убили тогда, это было бы самой большой глупостью, какую можно вообразить. Не глупо получить ножом в печень во время драки с грабителями, отбирающими последние деньги у матери троих детей. А вот погибнуть в бою, отстаивая чужую собственность, из которой кто-то другой извлекает прибыль, — глупо до невозможности. Это все равно что пытаться ценой собственной жизни остановить разборки между двумя городскими бандами, начавшими перестрелку из-за вопроса, кому снимать дань с казино. В общем, разница между казино и Родиной стерлась в ноль — и то и другое теперь было полноправной чужой собственностью. Только дань у владельцев Родины называлась не данью, а налогами, но сути это не меняло — все равно процент от прибыли.