Весь следующий день была такая тишина, что от нее хотелось спрятаться. Казалось, поблизости не осталось ни одной живой души. Оля, Евдокия Павловна и Шурочка от напряжения не могли ничего есть, до сумерек молча просидели в маленькой комнате, вздрагивая от каждого шороха.
И только когда стало совсем темно, Шура осмелилась всхлипнуть:
— Молочка-а!
Оля спохватилась:
— Ох, а козу-то я не доила сегодня!
— Тш! — испугалась мать. — Кто-то идет! Слышите, Динка ворчит.
Они затаили дыхание.
Собака действительно ворчала и тихонько взвизгивала.
— Кто-то знакомый, — прошептала Оля. — А то рычала бы. Они опять долго прислушивались. Но, кроме жалобного поскуливания овчарки, ничего не услышали.
— Никого нет, мама! Динка есть просит, — громко сказала Оля и зажгла лампу. — Пойду покормлю ее и Катьку подою.
— Ох, не ходи, дочка, не свети на улице, — удержала ее за подол Евдокия Павловна. — Ведь немцы уж где-нибудь здесь.
— Они, наверное прошли мимо. С дороги-то наш дом не видно. Ну ладно, ладно, не бойся, мама. Я в потемках все сделаю. — Оля поставила лампу на подоконник. — А то Катька с голоду заорет, собака залает и выдадут нас.
Евдокия Павловна согласилась отпустить девочку. Оля пошла в сарай, но, прежде чем взять сена, ощупью проверила, на месте ли ракетница. Потом уже с сеном заспешила к Катьке. По пути шепнула Динке:
— Подожди немножко, скоро и тебя накормлю.
Собака обрадовалась, забила хвостом, лизнула хозяйкину руку.
Пока доила козу, Оля почему-то вспомнила «войну», ту, в какую они с Шурой играли с девчонками и мальчишками — детьми больничных служащих. Больница сейчас казалась такой далекой, что было даже странно думать о Витальке, Галс, Тамаре и Коле, с которыми целыми днями бегали по лесу, полю и берегам пруда. Теперь не побежишь к дому больничных сотрудников, не постучишь в окно, чтобы вызвать ребят на улицу. Да и не соберешь их: Галька, Тамарка и Колька эвакуировались с бабушкой. А Виталька небось сидит и дрожит, как Лосевы, и тоже ничего не ест от страха. А может, у них уже фашисты? Бедный Виталька!
А как он вырезал из досок «оружие» — наганы, сабли, кинжалы! Один такой кинжал Шурочка обгрызла до самой рукоятки. Они как-то играли зимой в лесу. Мама так укутала Шурочку — она часто простужалась, — что ей трудно было ворочаться. Малышка числилась у «красных»; Виталька — командир, Оля — комиссар, Шура — красноармеец. Командир и комиссар теснили «синих» — Кольку, Галю и Тамару, — обратили их в бегство, и Шура безнадежно отстала, завязла в сугробе. Воюющие стороны увлеклись, убежали в глубь леса, а «красноармеец», не дозвавшись старших, села под огромным кустом орешника и, чтобы не плакать, принялась грызть свое деревянное оружие. Нашли ее спящей с одной рукояткой «кинжала» в руке. Виталька страшно рассердился — он так старался, вырезая «настоящий кортик»! — и приказал не принимать больше «труса и предателя» в Красную Армию.
Скоро Шуру простили, снова приняли в «красные», и она больше не грызла оружие, а просто засыпала в сугробе под каким-нибудь кустом.
Вспомнив об этом, Оля невольно улыбнулась и прошептала козе:
— Какие же мы глупые, Катька! Войны не было, так мы ее выдумывали. А что вот теперь надо делать? Война-то совсем не такая.
Вернувшись в дом, она увидела, что Шура нашла черствую лепешку и жадно грызет ее, подставив под подбородок ладонь, чтоб не рассыпать крошки. Мать одобрительно глядела на нее и тихонько сетовала:
— Надо бы лепешек напечь, а мы просидели без дела. Теперь, если замесить, только к утру подойдут.
— Я больше не буду, мам. — Шура с усилием разломила остаток хлеба, бросила в рот, а кусочки протянула Евдокии Павловне: — Это вам, я молочка попью.
— Ешь, ешь, доченька, Оля сейчас картошки сварит. Да еще огурцы соленые остались. Как там, — обернулась Евдокия Павловна к старшей дочери, — никого не видно?
— Никого. Может, они какой другой дорогой прошли, — ответила девочка. Ей было досадно, что расставленные на шоссе мины не подорвали ни одного танка или транспортера, а ее ракетница лежит в сарае без пользы.