— А я, между прочим, так до сих и не понял, что собой представляют проповедники и чем они здесь занимаются, — признался я.
— Здешний проповедник — это нечто вроде родителя для взрослых людей. Говорит им о том, что такое хорошо, а что такое плохо, утешает в печали, объясняет, что, как и почему в окружающем мире. Умеет устыдить и научить, как быть добродетельными, знает, как убедить не грешить. — Аймерик вздохнул. — Когда проповедником является такой добрый и тонкий человек, как Кларити, в этом, пожалуй, нет ничего дурного. Вот почему, наверное, у нее самый многочисленный приход в Каледонии.
— Вот как? — удивился я. — Так поэтому ее так и зажимают? Но почему же тогда она не обладает более высоким авторитетом в Совете Рационализаторов?
— Ее приход настолько велик большей частью потому, что имеет место нечто вроде автоматической выборной махинации. Она благосклонно относится к диссидентам в отличие от прочих пасторов. Но в Совет попадает в любом случае по одному представителю от любой общины — как от маленькой ортодоксальной, так и от большой, как у Питерборо. В приходе у моего отца всего лишь сотни три прихожан, а у нее — до двухсот тысяч. И все же такие люди, как Кларити, — это исключение. — Аймерик сделал большой глоток вина. — Чаще всего проповедниками становятся люди, движимые исключительно честолюбием, и, получив высокий пост, они не становятся лучше как класс. Как мандарины в Китае, губернаторы колоний в Британской Империи, законники в древней Северной Америке, как сотрудники агентств по реконструкции после Побоища — все эти люди по отдельности вовсе не такие уж плохие, и каждый из них способен на какие-то добрые дела, но как класс они — аморальные, злокозненные паразиты, действующие под прикрытием благонамеренности.
Меня испугала горечь, с которой этой было сказано.
Аймерик добавил:
— Зря я это сказал. Если нас кто-то прослушивал и не донесет об услышанном преподобному Сальтини, то этому человеку не поздоровится. А мне бы не хотелось навлечь на кого-либо беду. Нам-то, конечно, бояться нечего — мы здесь иностранцы с видом на жительство, но кое-что меня беспокоит в том, что мы пользуемся преимуществом нашего статуса. Мне очень хочется, чтобы ты понял: многое, что для тебя носит характер безобидных развлечений, и даже обсуждение каких-то идей ради забавы потенциально опасно для твоих учащихся.
— И что же здесь делают с людьми?
— Ну, Каледония — это, конечно, не Торбург и не Форт Либерти. Здесь инакомыслящих не пытают и не сажают за решетку, если ты подумал об этом. Здесь их напрочь выбрасывают из общественной жизни. Еретики долгие годы живут, подпитываясь исключительно собственным гневом, на их долю остаются самая черная работа и минимальные удобства, с ними никто не общается, кроме таких же обозленных изгоев, как они сами. Наконец годам к сорока они осознают, что их жизнь никчемна и так жить дальше бессмысленно. Тогда они публично каются в своих прегрешениях и в награду за это получают запоздалый лакомый кусочек хорошей жизни. Такой метод устрашения гораздо эффективнее политических репрессий: за счет него власти показывают народу, что каждый в состоянии прожить дольше и безбеднее, если в него не будут тыкать пальцами, чем диссиденты, становящиеся невидимками среди людей.
Он покраснел. Я понял, что он здорово пьян. Видимо, он успел выпить порядочно вина до ужина — когда я пришел, он уже сидел за столиком.
Аймерик стал рассказывать истории из старых добрых времен, когда они с Брюсом и Чарли были молодыми. Из этих рассказов выяснилось нечто, что меня немало изумило: оказалось, что Брюс в молодости был главным сорвиголовой и самым удачливым toszet des donzelhas из троих товарищей.
— Честно говоря, это мало похоже на нынешнего Брюса, — признался я. — Но это было давным-давно.
— Наверное, я вспомнил об этом, потому что… о, быть может, я просто схожу с ума. Просто мне не по себе из-за того, что Биерис все время с ним.
Я налил себе еще вина и стал ждать продолжения. По спине у меня побежали мурашки. Я чувствовал, что у меня на глазах разыгрывается трагедия.