Вот почему мне в своих записях приходится говорить о событиях страшных и трагических. Но все это правда; я рассказываю лишь то, что видел своими глазами.
Если мне удастся показать хотя бы тысячную долю тех страданий, которые принес людям фашизм, то я уже выполню добрую половину своего долга перед тобой, дорогой читатель. А другая половина моего долга в том, чтобы рассказать, как мы устояли в фашистской неволе, не покорились страху сорока смертей.
...Настала зима 1941 года. Смерть подступила к нам еще на один шаг. Было голодно - теперь пошли еще лютые морозы. Снега, правда, было пока немного: там и сям проглядывало темное тело земли, точно она была застлана изодранной простыней. Либо оттого, что я сам мерз, либо еще отчего-то, но мне чудилось, что земля тоже ноет от стужи.
В бараках негде согреться. Станешь босиком на цементный пол - подошвы обжигает холодом. Пленные накручивают на ноги или нашивают на спину любую тряпку, какая попадется под руки. Некоторые раздобыли где-то пеньковой веревки и плетут себе лапти. А у меня и шинелишки нет. В теплые дни еще можно было терпеть. Но что делать сейчас? Правда, Гриша скроил мне из какой-то мешковины нагрудник. Но разве в нем согреешься?
Как можно было вынести такую лютую зиму в нетопленных бараках? Но мы вынесли. Ведь в нас жила неугасимая надежда. В нашей крови клокотали гнев и ненависть к врагу. Это они согревали нас изнутри.
...Сейчас, в морозные дни, я обычно сижу в бараке, "караулю место". А Гриша уходит "на базар".
Не удивляйтесь: у нас в лагере был "базар". В середине дня пленные высыпали во двор и устраивали своего рода толкучку. В руках у них можно было видеть разные тряпки, пилотки, обмотки, гимнастерки, пуговицы и тому подобные вещи. По нужде, по надобности мы торговались и обменивались своим товаром. Это называлось "махнуть". В иные дни на базаре появлялись даже часы. А в последнее время стали выносить и крупные вещи: брюки и даже шинели. Это была одежда с умерших.
На этот базар и отправился сейчас Гриша. Мне холодно. Я подтягиваю колени к подбородку, опускаю голову, стараясь согреться собственным дыханием. В такие минуты кажется, что умереть было бы легче. Мрачные думы овладевают мной, и я, сам того не замечая, впадаю мало-помалу в забытье. Вдруг на меня опускается что-то теплое. Опускается и словно вбирает в себя - мягкое, точно облачко, - и весь я млею, согреваясь.
И вдруг я слышу:
- Ну, брат, довольно тебе отсыпаться. А то будто десять лет подряд не спал. - И с меня срывают шинель.
Я открываю глаза и вижу смеющегося Гришу. Возле него сидит еще один товарищ. Я ничего не понимаю.
- Знакомься, - говорит Гриша. - Мой земляк, Никита Лазарев, на "базаре" встретил.
Протягиваю руку. Знакомимся. Однако меня интересует другое; я думал, что укрыт Гришиной шинелью, но сейчас вижу: его шинель на нем самом. Значит...
Гриша, поняв мои мысли, весело хлопает меня по плечу.
- Носи на здоровье, татарчонок! - говорит он, широко улыбаясь.
На лице Никиты отразилось большое горе. Лет ему, пожалуй, не больше тридцати пяти, а выглядит он старым и очень изможденным. Лицо покрыто рыжей бородой, щеки провалились, шея вытянулась. Костлявые плечи угловато торчат из-под шинели. Лишь серые глаза горят какой-то упрямой силой. "Красив, наверно, был когда-то парень", - подумал я, глядя на него.
Никита тем временем тоже пытливо разглядывал меня.
- И давно ты тут? - спросил он. Мы разговорились. Я узнал, что до войны Никита работал в Москве на часовом заводе. Оттуда ушел на фронт. В бою его контузило, и в себя он пришел уже у немцев. В лагере Никита встретил своего старшего брата. Но они недолго побыли вместе: старший две недели промучился животом и вчера умер.
Я в свою очередь рассказал ему о себе. Так мы познакомились, и в наш маленький коллектив вошел новый друг Никита Лазарев...
Близился вечер.
- Сколько сейчас времени? - спросил я Гришу.
- Что, к милой на свидание собираешься? - проговорил тот, хитровато улыбаясь. Но на часы не взглянул. Свои ручные часики он носил обычно в рукаве, в кармашке, пришитом изнутри. Это спасало часы при обысках.