— Ну, Василей, каково? Кусаются «белые комары»? — ища что-то взглядом возле себя, спросил отец, когда я вернулся в чум.
Я взглянул смущенно на свои босые ноги, вытер их лежавшим на конце лат лоскутом серого сукна и в два прыжка очутился на оленьей шкуре, лежавшей около костра на латах пелейко. От ворса и тепла пламени ступни мои заныли — точно их покалывали сотнями игл. Потом стало тепло и приятно — я словно в пуховую яму провалился. Глаза мои сами закрылись — было стыдно, в ушах, кажется, всё ещё звенел голос отца: «Ну, Василей, каково? Кусаются «белые комары»?» И мне отчетливо вспомнился тот далекий летний день, когда я с расспросами об этих «белых комарах» долго приставал к бабушке и матери, а они говорили: «Поживем — увидим». Теперь было смешно и чуточку обидно. «Безмозглый! — ругал я себя мысленно. — Как это я сам-то не мог догадаться, что это — снег! Обыкновенный снег!»
— Снег, — сказал я. — Это снег!
— Снег, — отозвался отец. — Первый снег пошел, но это ещё не снег: его к полудню не будет. — Отец, улыбаясь, поглядывал на макодан. Потом сказал: — Вот и солнце выглянуло. Оно, брат, знает своё — не потеряло ещё силу! Но скоро, очень скоро и настоящий снег пойдет.
Когда мать убрала посуду и стол, распахнулся полог и с сумкой в руке вошла в чум белая женщина со светлыми, как марэй-трава[28], волосами.
— С добрым утром! — сказала, она и встала на конце лат.
— Торова! — сказал отец. — Хороший день!
— Здравствуйте! — отозвалась мама и показала на лукошко, стоявшее на латах возле костра: — Садитесь. Гостьей будете.
Белая женщина села. Всматриваясь в нас, она то моргала большими синими глазами, то терла их руками.
— Дымно, — заметила бабушка.
— Да нет. Темновато что-то в чуме с улицы, — сказала она и снова заморгала. Потом она улыбнулась, обнажив красивые белые зубы, среди которых два или три сверкнули огнем — точно горящие угли во рту держала. — Ну вот и всех вижу.
— Дело какое… али так? — поинтересовался отец,
— Учительница я. Детей буду учить.
— Хо-о! — выдохнула бабушка. — Тахаби то![29]
— Том[30], — быстро ответила та по-ненецки, взглянув на бабушку, потом на отца. — Александра, — она уронила взгляд на бумагу, — Лёдкова… девочка… здесь?
— Ни, — сорвалось у меня с языка. — Лёдков янгу — Паханзедава[31].
— Здесь, — сказала быстро мама.
— Дочь наша, — добавил отец.
Белая женщина взглянула на меня и улыбнулась. Потом она царапнула по бумаге острым концом красной палочки и сказала:
— Воля ваша: будьте и Паханзеды, но по бумаге она — Лёдкова.
— Да-да, верно: Лёдкова, — подтвердил отец и взглянул на Сандру, которая лежала возле меня, уткнувшись лицом в подушку. — Вон она лежит.
— Вижу. Но бояться меня не надо — не кусаюсь, Я только детей в школу собираю. Дня через два учебу начнем.
— В школу?! — удивленно всплеснула руками бабушка и добавила глухо: — Зачем девке школа?
— Мама! — отец строго посмотрел на бабушку, потом взглянул на Сандру. — Дети пусть учатся. Тундре умной надо быть.
Бабушка обернулась к отцу потемневшим лицом, но ничего не сказала.
— Надо так надо: пусть идет в школу, — согласилась мама. — Без грамоты и днем на земле темно.
— Пусть идет, — подтвердил отец.
— А я?! — меня возмутило, что нет речи обо мне.
Белая женщина взглянула на бумагу, что держала в руках, потом на меня. Сказала:
— Тебе, Вася, ещё рановато.
— Как так — рановато?!
— Так: в школу берем только с семи лет, — белая женщина смотрела на меня ясными синими глазами.
Я пожал плечами, но дороги слову моему не нашлось, хотя мне было страшно обидно, что Сандра идет в школу, а я…
Так вставало моё далекое розовое утро.
Шла осень 1941 года. А дальше — другой разговор,
Лакамбой![32]