Громче всех оказался тип в галстуке, Люсьен. Раскаты его голоса разносились далеко, и он, казалось, забавлялся, разъясняя свои действия и раздавая указания, которые никто и не думал выполнять. Она пыталась говорить о них с Пьером, но соседями он заинтересовался не больше, чем деревом. Пока соседи не шумели в своей Гнилой лачуге, это все, что он мог о них сказать. Ну ладно, Пьер поглощен своими социальными делами. Ладно, он только и видит, что груды страшных досье о матерях-одиночках, живуших под забором, о людях, выброшенных на улицу, двенадцатилетних сиротах, стариках, задыхающихся в своих мансардах, и все это он собирает для государственного секретаря. А такой тип, как Пьер, свою работу выполняет добросовестно. Хотя иногда София и ненавидела его манеру толковать о «его» нуждающихся, рассортированных по категориям и подкатегориям, как он рассортировал и ее поклонников. Интересно, в какую категорию Пьер занес бы ее саму, когда она в двенадцать лет продавала туристам в Дельфах вышитые платочки? Нуждающаяся такая-то? Ну да ладно. Можно понять, что со всеми этими заботами ему наплевать и на дерево, и на четверых новых соседей. И все-таки. Почему не поговорить о них хотя бы иногда? Всего минутку?
Марк даже не поднял головы, заслышав голос Лю-сьена, который, взгромоздившись на свой четвертый этаж, подавал оттуда сигнал общей тревоги. В конечном счете Марк более или менее приспособился к историку Первой мировой: с одной стороны, тот переделал в лачуге кучу работы, а с другой – оказался способен к необычайно долгим периодам усидчивой тишины. Даже глубоким. Погрузившись в зияющие окопы Первой мировой, он уже ничего не слышал. Ему они были обязаны починкой проводки и труб: ничего не смысливший в этом Марк был ему признателен по гроб жизни. Ему они были обязаны превращением чердака в две просторные смежные комнаты, теплые и уютные, где крестный был счастлив. Они были обязаны ему третьей частью платы за жилье и потоками щедрости, каждую неделю изливавшимися на их лачугу каким-нибудь новым изыском. А еще щедростью на слова и на словесные извержения. Ироническими военными тирадами, крайностями во всем, хлесткими суждениями. Он был способен по часу драть глотку из-за сущего пустяка. Марк учился пропускать тирады Люсьена через свою жизнь как безобидных людоедов. Люсьен даже не был милитаристом. Он неотступно и решительно докапывался до сути Первой мировой и никак не мог ее постичь. Может быть, потому он и орал. Нет, наверняка по другой причине. В любом случае этим вечером, часов около шести, на него снова нашло. На этот раз Люсьен еще и спустился по лестнице и без стука вошел к Марку.
– Общая тревога! – крикнул он. – Все в убежище! Сюда идет соседка.
– Какая соседка?
– Соседка с Западного фронта. Соседка справа, если тебе так больше нравится. Богатая женщина в шейном платке. Больше ни слова. Когда она позвонит в дверь, никому не двигаться. Всем затаиться. Пойду скажу Матиасу.
Прежде чем Марк успел высказать свое мнение, Люсьен уже спустился на второй этаж.
– Матиас, – закричал Люсьен, открывая дверь. – Тревога! Всем зата…
Марк услышал, как Люсьен запнулся. Он улыбнулся и спустился вслед за ним.
– Черт, – говорил Люсьен. – Зачем тебе раздеваться догола, чтобы повесить книжную полку? Что тебе это дает, черт побери? Тебе что, никогда не бывает холодно?
– Я не голый, я в сандалиях, – важно возразил Матиас.
– Ты отлично знаешь, что сандалии ничего не меняют! А если тебе так нравится изображать человека незапамятных времен, лучше бы вбил себе в голову, что доисторический человек, что бы я о нем ни думал, уж точно не был ни придурком, ни таким примитивом, чтоб ходить голышом!
Матиас пожал плечами.
– Я знаю это лучше тебя, – сказал он. – Доисторический человек здесь не при чем.
– А что при чем?
– Я сам. Одежда меня стесняет. Мне так удобно. Что ты еще от меня хочешь? Не понимаю, как это может тебя беспокоить, когда я – на своем этаже. Тебе нужно лишь постучать перед тем, как войти. Что случилось? Что-то неотложное?
Понятие неотложности было у Матиаса не в чести. Вошел улыбающийся Марк.