– Ох, Дэнди! – сказала я.
От ее имени мне стало хуже, бесконечно хуже.
Я отбросила одеяло и вылезла из постели, словно бежала от моей любви к ней и от потери. Я поклялась, что больше никогда в жизни не заплачу, и боль у меня в животе была слишком сильна для слез. Тоска росла во мне, как болезнь. Мне казалось, что я от нее умру.
Я подошла к окну, день обещал быть погожим. Меня ждал еще один день нежных уроков мистера Фортескью и спокойных прогулок с Уиллом. Оба они наблюдали за мной, оба хотели мной управлять, чтобы я не угрожала их маленькой уютной жизни, которую они себе устроили в теплой зеленой лощине среди холмов. Оба они хотели, чтобы я стала сквайром, которого им обещала моя мама, – тем, кто вернет землю людям. Я скорчила рожу, как мерзкая бродяжка, которой и была. Им повезет, им очень повезет, если я не переверну здесь все вверх дном за год. Нельзя отослать в мир младенца, дать ему умирающую приемную мать и пьющего отчима, и ждать, что он вернется домой благодетелем бедняков. Я видела жадных богачей и не удивлялась им. Но я никогда не сомневалась в голоде.
Роберт Гауер был голоден до земли и богатства, потому что знал холод и бедность. Я была сиротой без друзей, у которой ничего не осталось, кроме земли. Вряд ли я отдала бы ее только потому, что мать, которой я никогда не знала, думала, что так будет лучше.
Было рано, наверное, около пяти. В этом доме жили, как принято у господ, даже слуги не вставали раньше шести. Я достала из сундука одежду, надела свои старые бриджи и рубашку, убрала спутанные кудри под старую грязную кепку Роберта. Взяла сапоги и прошла в одних чулках, на цыпочках, из комнаты и вниз по лестнице, ко входной двери. Я ожидала, что на ней будет засов и тяжелая цепь, но, как и в день моего приезда, дверная ручка подалась под моей рукой. В Широком Доле не запирали дверей. Я пожала плечами: это их дело, не мое. Но я подумала о коврах и картинах на стенах, о серебре на буфете и решила, что им стоит благодарить судьбу, что о них не прослышали некоторые приятели па.
На террасе я остановилась и натянула сапоги. Воздух был сладок, как белое вино, чист и прозрачен, как вода. Небо быстро светлело, вставало солнце. День обещал быть жарким.
Если бы я сейчас кочевала, отправляться в путь надо было бы немедленно, а то и раньше, чтобы пройти как можно больше до полудня. Потом мы нашли бы место в тенечке для привала, стреножили бы лошадей и приготовили еду. Потом мы с ней убрели бы в лес, нашли речку, чтобы поплавать или поплескаться, искали бы дичь, или фрукты, или пруд, чтобы порыбачить. Вечно беспокойные, вечно праздные, мы бы не вернулись домой, пока солнце не начало бы холодать, и тогда мы снова стали готовить и есть, а может быть – будь рядом ярмарка или жди нас встреча – мы бы поехали дальше долгим прохладным вечером, пока солнце совсем не скрылось бы и тьма не стала гуще.
Но сегодня я не кочевала.
Я нашла место, которое искала всю жизнь. Я была дома. Мои кочевые дни, когда дорога разматывалась впереди серой лентой и всегда впереди ждала еще одна ярмарка, закончились прежде, чем мое девичество. Я приехала в край, который могла назвать своим, который должен был принадлежать мне так, как ничто никогда не принадлежало тем растрепанным девчонкам.
Странно, но в то утро это так мало меня радовало.
Я обошла дом к конюшням. Кладовая тоже была открыта, седло и уздечка Моря были вычищены и повешены на место. Я сняла седло, положила его на руку, а уздечку бросила через плечо. Рукой я придерживала мундштук, чтобы он не звякал и никого не разбудил. Я в то утро не вынесла бы пустых разговоров ни с кем.
Это тоже было странно.
Не думаю, что когда-либо прежде я так хотела побыть одна, я всегда спала в караване с тремя другими, иногда с четырьмя. Но когда живешь кучей, учишься оставлять соседа в покое. А в этом большом доме, где было столько комнат, мы словно жили друг у друга в карманах. Вместе обедали, говорили, говорили и говорили, и все хотели знать, не нужно ли мне что-нибудь. Словно мне что-то могло быть нужно, словно я могла хотеть чем-нибудь заняться.