Отец Бенедикт неотрывно смотрел на него.
— Здание нашей Церкви горит, — произнес он. — Я молюсь денно и нощно, чтобы Господь дал мне силы затушить пожар босыми ногами.
— Босые ноги были у того несчастного, которого зажарили, как поросенка! — крикнул Сильвестр. — И поджигатель — вы со своей ненавистью! Если наша Церковь объята пламенем, то явно не потому, что несколько безобидных ребят читали слово Божье, а потому, что чертово дерево прогнило.
— Проклятья не превращают младенца в мужчину, — произнес отец Бенедикт. — Что же до побоев, то я поднял бы руку на всякого, но никто из вас не заслужил того, чтобы его спасали от ада.
Некоторое время оба молчали. Затем церковник произнес:
— Ваш крохотный огонек тоже, мне кажется, не стоит того, чтобы писать письмо епископу Танстоллу. А ваш друг наверняка был бы рад, если бы вы, прежде чем болтать, иногда думали.
— Это касается только моего друга и меня! — рявкнул Сильвестр. — Но не вас. Если бы было по-моему, вы никогда в жизни не увидели бы Энтони.
Священник самодовольно поджал губы.
— Как жаль, что будет не по-вашему, правда? У него есть своя воля, и никакая палка и никакой взгляд не навяжут ему чужую.
— Одному Небу известно, почему он считает, что должен быть вам благодарен! — вырвалось у Сильвестра.
Отец Бенедикт уставился на стол.
— Как он поживает?
— Прекрасно! — зло ответил Сильвестр. — С проклятым оружием, которое вы ему купили, он прошел пятьдесят миль до Парижа, чтобы поставить свою жизнь на кон. Я благодарю Господа за то, что Энтони избежал смерти, — но не вашего, который хочет видеть своих созданий в огне, потому что они носят при себе запрещенные книги.
— Ни один человек не обязан гореть из-за книги, — возразил клирик. — Если он раскается в совершенном святотатстве и отречется от дьявола, он получит прощение.
— Ха! — воскликнул Сильвестр. — Это вы называете прощением? То, что человек с вязанкой хвороста должен бегать по улицам и унижаться перед людьми вроде вас? Что его вызывают в собор Святого Павла, чтобы он на ступенях признался, что у него больше нет своего достоинства, что он жалкий грешник?
— Смирение еще никому не вредило, оно суть благодеяние для души.
— И вы в этом разбираетесь? В смирении? Поэтому вы унижаете мальчика, который вас уважает, и вбиваете ему в голову, что совершили благодеяние? Поэтому требуете, чтобы христиане объявили ересью свою тоску по слову Божьему, по своей любви к жизни, по своей гордости? Если спросите меня, я от — вечу: в каждом человеке больше Бога, чем в ваших бессердечные догмах.
— Одно скажу я вам, — заявил клирик. Голос его был тонких^ и острым, как клинок, которым брился Энтони. — Если бы мне пришлось опасаться, что вы можете толкнуть моего мальчику, в объятия дьявола, я немедленно написал бы епископу Танстоллу_
— Он не ваш! И давно не мальчик. Он мужчина и строит корабль на верфи лондонского Тауэра.
С этими словами Сильвестр развернулся и выбежал на улицу, опасаясь задохнуться в тесной комнате. «Новая эпоха столь чудесна, — думал он. — Но от страха перед самой собой она теряет рассудок».
Дома он обнаружил отца и тетушку, сидевших у огня и мило переругивавшихся, словно давно женатая пара. Перед ними на столе стоял кувшин и бокал с вином, которое его отец приправлял корицей и кардамоном и называл «подсластителем мира». «Как же нам хорошо, — подумалось Сильвестру, — сколько прелести в жизни! Разве можно упрекать нас в том, что, боясь смерти, мы цепляемся за нее». Две пары глаз, голубые и карие, уставились на него.
— Где Фенелла? — спросил он.
Тетушка вскочила.
— Наверное, скорее стоило бы спросить, где был ты, молодой человек?
— А вы что, беспокоились? — С плеч словно свалилась часть тяжести. Этот дом обладал странной магией и силой успокаивать разволновавшийся мир.
— Немного, — ответил отец. — Ты из Саутгемптона обычно возвращаешься быстрее, а в городе вроде как беспорядки.
— Я ничего такого не видел, — ответил Сильвестр. — Просто еще заходил к отцу Бенедикту.
— Энтони прислал письмо?
— Да.
По лицу тетушки промелькнула улыбка.
— Как он поживает? Снова в Англии?
Сильвестр кивнул.