Или сделает глупость.
– Не думай даже. – Матушка была согласна с тем, другим. Она же поставила перед Таннис сковородку с холодной кашей, приправленной кусочками сала. – Ешь. И забудь.
Тот, другой, заставил ковыряться в каше. Он рукой Таннис цеплял куски и отправлял в рот, двигал челюстями, пережевывая резиновое безвкусное сало. Он глотал. И он же, когда желудок раздулся, отяжелел, вилку отложил.
– Пей. – Мамаша сунула кружку с чаем, приправленным отцовским пойлом. – Пей и иди спать. Завтра станет легче.
И Таннис охотно поверила этому обещанию.
Завтра.
Сегодня она выпьет горький чай, который как лекарство, ляжет в постель, позволив укрыть себя старым одеялом. Ноги подтянет к груди, закроет глаза. Сон придет не сразу, и Таннис будет разглядывать стену перед своим носом… она станет считать вслух до ста и дальше, с каждым счетом проживая одну секунду, которая идет без Войтеха.
И уговаривать себя, что завтра станет легче.
Не стало. Она проснулась в слезах и закусила руку, уговаривая себя успокоиться. Мамаша на эти слезы разозлится. Ей Войтех никогда не нравился, и, наверное, она рада, что его не стало.
Смешное слово.
Вот был. А вот раз, и не стало…
Повесили. И теперь Таннис придется жить без него. А она не умела одна. Не хотела.
Наверное, мамаша чуяла, что с Таннис неладно, и от себя не отпускала. Заставляла вставать. Есть. Давала какую-то мелкую, бессмысленную работу, которую никогда прежде-то не делали. Говорила, зудела, не умолкая. А отец возвращался с работы трезвым и, взяв Таннис за руку, шел гулять.
Просто так.
И это тоже было странно.
Она помнила, что очнулась лишь поздней осенью, и это пробуждение было внезапным. Таннис вдруг осознала себя стоящей в переулке. Отец держал ее за руку и рассказывал что-то нарочито бодрым тоном. Таннис слушала хриплый надсаженный голос его, вдыхала запах табака и кисловатого эля – отец по пути завернул-таки в паб, принял для души. Она вдруг остро ощутила и холод, и сырость, что ботинки промокли, и куртка тоже, а по лицу ползут капли дождя.
– Какое сегодня? – спросила она, и отец замер. Он до самого дома не произнес ни слова, а вечером напился, мамаша сказала, что на радостях.
О Войтехе больше не заговаривали. А Таннис не спрашивала. Только весной вернулась в убежище, навела порядок, так, на всякий случай. И возвращалась часто, словно чуяла, что пригодится местечко.
Она убрала за спину руку, боль в которой не прошла, но стала вполне терпимой.
– Рассказать…
Кейрен ждал.
Странный он. Чужой, но… родной как будто. Таннис фыркнула, отгоняя нелепую мысль, и отвернулась. Так оно легче. Котелок, с которого уже потянуло горелым, она сняла. В шкафу отыскались и жестяные миски, Таннис брала наугад, но вышло, что из шести вытянула свою и Войтехову.
Случайность.
И придавать ей значения не стоит.
Каша склеилась одним комом, какого-то тошнотворного зеленоватого цвета. Она была безвкусна и липла к зубам. Но Таннис упрямо жевала, запивая отстоявшейся водой. Кейрен свою порцию осматривал, кривился, подносил к носу и вдыхал запах, не самый, надо сказать, приятный.
– А можно мне то, что было вчера? – Он все-таки отставил миску и, присев у решетки, протянул к жаровне руки. – И тебе рекомендовал бы это… не есть.
– Волнуешься?
Жевать кашу становилось все сложнее.
– Переживаю. Ты моя свидетельница.
– Кто?
– Таннис. – Он скрестил ноги и, сняв носок, поскреб ступню. Поморщился и пальцы торопливо вытер о штаны. – Послушай, давай поговорим серьезно. Я понимаю, чего ты боишься.
– Того же, что и все. Болезни. Смерти. Каторги. – Таннис облизала ложку. – Да, каторги, пожалуй, больше, чем смерти.
Он кивнул. А смотрит так, что каша растреклятая в горло не лезет. Она и в принципе не очень-то лезет, но Таннис всегда отличалась упрямством. И завтрак она съест.
– Если я привлеку тебя за соучастие, тогда каторга, а то и виселица, неминуемы. Но мы можем заключить сделку. Ты выступишь свидетелем, а я…
– Скостишь мне срок. И добрый суд вкатит не двадцать лет, а только десять.
– С тобой сложно.
– Как есть.
– Суда не будет. Не над тобой.
Он всерьез это?
Всерьез.
– Я понимаю, что у тебя нет оснований мне верить, но, Таннис, я готов поклясться, что не позволю причинить тебе вред. Мое слово – слово рода. И если я обещаю защиту, то…