На тех встречах в Иерусалиме командир зачитывал нам «Четырнадцать принципов возрождения», которые были идейной программой Пелега, и подробно разъяснял каждый из этих принципов. Мы задавали вопросы, а командир отвечал. Я думаю, что ни он, ни мы не придавали большого значения точности формулировок. Иногда разговор касался дел нашей организации, операций, благодаря которым она снискала такую ярую ненависть всех слоев еврейского населения Палестины. Эту ненависть можно сравнить разве что с презрением, которым наградили членов Нили в годы первой мировой войны, когда выяснилась их шпионская деятельность. Нас учили, что такая революционная организация, как наша, не вправе выбирать средства. Мы собирали информацию о происходящем в лагере врага — сюда входили мандатные власти, полиция, сыщики, арабы, Хагана, Эцель — и передавали добытые сведения командиру. Расходились по-одному, а если затем случайно встречались в городе или в университете, делали вид, что не знакомы. Лишь изредка искра тайного братства вспыхивала в наших глазах.
За все это время мне так и не пришлось принять участия ни в одной операции. Нам поручалось лишь привлечение в организацию новых членов, расклеивание воззваний и объявлений. Даже подержать в руках оружие не довелось ни разу. Между тем преследование нашей малочисленной организации усиливалось день ото дня. Связи ячеек с руководством и просто связи между членами одной ячейки все слабели, пока не прекратились вовсе. Тот же процесс, мне кажется, происходил тогда и в Эцеле, хотя, возможно, по иным причинам.
Я чувствовал себя как птенец, который наконец-то выпорхнул из гнезда. Весь этот год — первый год моей свободы и независимости — я жил такой напряженной внутренней жизнью, что ни до, ни после мне уже не пришлось испытать ничего подобного. Принадлежность к преследуемой подпольной организации стала казаться мне странной и даже парадоксальной — ведь, по сути дела, это была моя единственная связь с внешним миром. «Принципы возрождения» не захватили меня настолько, чтобы мне захотелось подчинить все свое существование преданному служению организации и ее целям.
Мое отношение к занятиям в университете было еще более формальным и поверхностным. Правду сказать, я попросту не дорос к тому времени до университета. Хоть я и присутствовал на лекциях, делал конспекты и даже читал материал, который рекомендовали профессора, но ни сердце мое, ни разум не принимали в этом участия. Ни один, даже самый блестящий преподаватель, не мог расшевелить меня. Иврит нам читал доктор Иосеф Иоэль Ривлин, человек весьма остроумный, постоянно шутивший и сопровождавший свои лекции всякими забавными историями. Ивритскую литературу преподавал профессор Д. Ц. Бенат, лекции его текли медленно и спокойно, как воды широкой равнинной реки. Еврейскую социологию читал доктор Артур Руппин, социологию культуры — профессор Мартин Бубер (все, что он говорил, было абсолютно недоступно моему пониманию). Новейшую ивритскую литературу читал профессор Иосеф Клаузнер, человек сентиментальный и чувствительный. Когда он принимался дрожащим от волнения голосом описывать трагическую судьбу еврейских писателей прошлого века в царской России, на глазах его выступали слезы.
Оставаясь равнодушным к университетским дисциплинам, я в то же время испытывал жадный интерес к окружавшей меня действительности, к людям, с которыми сталкивался, но в первую очередь к самому себе. Я пытался изложить свои мысли и чувства на бумаге и проводил за этим занятием все свое свободное время. В декабре 48 года в журнале «Листы», издаваемом каторжником литературного труда поэтом Ицхаком Ламданом, был напечатан мой первый рассказ «Зависть к смерти младенца». Рассказ предваряла краткая заметка, в которой говорилось о моем литературном призвании (я-то был уверен, что не нуждаюсь в такой рекомендации). Возвращаясь из университета в свою крохотную сырую комнатушку в углу двора мясника Дасы, я усаживался за стол и принимался писать (не думая ни о каких публикациях). В маленькую записную книжечку я заносил свои мысли и ежедневные наблюдения. Помимо этого, существовала толстая тетрадь в черном переплете — дневник. Другая тетрадь предназначалась для афоризмов, аккуратно пронумерованных и касавшихся всего на свете — человечества, Бога, народа, литературы, искусства, истории, политики, взаимоотношений мужчины и женщины и так далее. На отдельных линованых листах я писал прозу — романы, повести, рассказы, эссе и — разумеется, для собственного удовольствия — стихи. Иногда даже длинные пророческие поэмы. Кроме того, я выписывал из хрестоматии все, что считал полезным запомнить.