Еще до меня долетали, тоже издалека, слова отца:
— Самую большую в жизни ошибку я совершил в девятьсот десятом году, когда мне представилась возможность уехать в Америку. Почему я не поехал — ума не приложу! Почему же, всемогущий Господь, я туда не поехал?
— Не шевелись, мой мальчик, — нежно произнесла мать, — лежи. Закрой глазки и лежи.
— Мне должно быть стыдно за себя, — услыхал я горький, всхлипывающий голос брата Давида, — по-видимому, он плакал. — Ведь я — старший сын в семье. Но вышел вперед он, Даниил. Мне девятнадцать, а ему шестнадцать. Боже, прости меня!
— Мой маленький Даниил, — ворковала надо мной мать, легонько поглаживая мне ладонью лоб, — мой маленький Даниил, с мозгами философа. — И вдруг весело хихикнула.
Ну вот, повсюду кровь и слезы, а она хихикает. Я тоже сел рядом и засмеялся, а она меня поцеловала.
Снаружи, с другой стороны города, до нас долетали звуки выстрелов — они все ближе. Громкий крик — мужчина кричит. По соседней улице галопом промчался эскадрон.
— Может, вернулись большевики? — предположила мать. — Может, мы спасены?
— Помолимся, — предложил отец.
Все приготовились к молитве, даже дядя Самуил. Бережно отнял руки Сары от своих плеч, поцеловал их. Наклонившись, подобрал с пола свою шляпу, надел на голову. Сара сидела, держа на руках младенца, страх постепенно пропадал в глубине ее черных глаз. Эти негодяи ее, к счастью, не тронули.
Отец начал молиться. Я вообще-то не верил в искренность молитв, произносимых отцом. Мой отец всегда был только на стороне Бога и пренебрегал тем, что реально происходит в этой жизни. Мне не нравилась такая сумасбродная святость, не нравилось презрительное отношение к плоти, отречение от настоящего ради вечного.
Я поднялся, подошел к окну. Отец начал привычное:
— «Благословенный Отец, Господь Всемогущий…» — И вдруг осекся. — Даниил, — обратился он ко мне, — разве ты не видишь, что все мы молимся?
— Вижу, — ответил я.
Братья с сестрами, явно нервничая, уставились на меня.
— Но я хочу посмотреть в окно. Я не хочу молиться.
Я слышал, с каким свистом втянули воздух в легкие мои братья. Губы у отца задергались.
— Даниил, — начал было он, но вдруг умолк и, пожав плечами, задрал голову вверх, к своим любимым ангелам. — «Благословенный Отец, — вновь приступил он к молитве, — Господь Всемогущий…»
Братья вторили ему в такт. Стоя у окна, я улыбался про себя. Впервые я в чем-то отказал отцу. Когда они сказали: «Где ваш старший сын?», я вышел вперед и спросил: «Что вам нужно?». Почему же тогда я не могу заявить отцу: «Я не хочу молиться»? Я прислушивался к выстрелам вдалеке, к истошным воплям, к густому гулу толпы и, стоя у окна, улыбался.
В течение последующих двух дней толпы мародеров приходили к нам девятнадцать раз. Вот в такой обстановке, когда повсюду раздавались крики, вопли, смех, когда все цепенели от ужаса и разрушения, происходившего на их глазах, я вел в уме точный подсчет, как какой-то идиот. Здесь они побывали девять раз, сюда вот придут снова; в подвале лежат еще две серебряные сахарницы, можно их отдать в десятый их визит. Интересно, убьют ли они кого-нибудь во время десятого обыска? Помни, хорошенько запомни: десятый; после него будет одиннадцатый…
Они выпотрошили до основания весь дом. Разбили все окна, сорвали с петель все двери, превратив их в дрова для уличных костров, расколошматили все зеркала, разорвали все ковры и унесли их вместе с мебелью. Разыскали, как ищейки, последний спрятанный кусок провизии и унесли с собой последнее одеяло, любую вещицу из одежды. На вторую ночь толпы разграбили все винные магазины; в дома врывались полупьяные, от них разило алкоголем, и они становились все неистовее и орали все громче. С каждым их визитом смерть приближалась — одиннадцатый, двенадцатый раз: те же тяжелые, запачканные грязью сапоги, те же грубые крики, пьяные песни; они стояли, шатаясь, перед отцом и дядей, кололи их штыками, провоцируя, ожидая, что им окажут сопротивление; ждали только одобрительных возгласов своих приятелей, чтобы начать кровавую расправу над всеми нами. Радостно играли со смертью, ходили по ее краю, как по лезвию бритвы, смакуя ее как самое последнее, самое захватывающее развлечение на карнавале жизни; подзывали ее поближе и позволяли отступать, откладывая ее на потом, как откладывает маленький ребенок конфетку.