Открыл дверь служебного входа, взбежал по лестнице к уборной отца. Дверь открыта, отец сидит за своим гримерным столиком, намазывая жиром лицо и примеряя парик перед зеркалом. Эдди неслышно проскользнул внутрь.
— Пап… — проговорил он, стоя у двери, потом повторил: — Пап!
— Ну?.. — Отец поправлял расческой брови, делая их более пышными.
— Пап, — еще раз сказал Эдди, — это я.
Отец спокойно, не спеша, положил на стол палочку жира, маленькую гребенку, парик и только после этого повернулся к нему.
— Эдди!
— Счастливого Рождества, пап! — Эдди нервно улыбался.
— Что ты здесь делаешь, Эдди? — Отец с серьезным видом смотрел в упор прямо ему в глаза.
— Приехал домой, пап, — торопливо забубнил он, — на рождественские каникулы.
— Я плачу этой грабительской военной академии лишних сорок пять долларов, чтобы они тебя оттуда не выпускали по праздникам, а ты толкуешь мне здесь, что вернулся домой на Рождество!
Его густой, громкий голос страстно гудел, — именно этот голос заставлял полторы тысячи зрителей вздрагивать на своих местах.
— Телефон! Мне нужен немедленно телефон! Фредерик! — заорал он своему ассистенту. — Фредерик, ради всемогущего Господа, — телефон!
— Но, пап… — пытался возразить Эдди.
— Я сейчас поговорю с этими несчастными оловянными солдатиками, с этими маменькиными сынками в военной форме! Фредерик, во имя Господа, прошу тебя!
— Пап, пап, — захныкал Эдди, — им туда нельзя позвонить.
Отец поднялся во всей своей громадности — высокий, шесть футов три дюйма, красивый мужчина, в красном шелковом халате — и со своей заоблачной высоты взирал на голову сына; одна его бровь насмешливо поползла вверх по широкому, покатому лбу.
— Вы только подумайте, мой сынок утверждает, что туда нельзя позвонить! Этот курносый малец указывает мне, что нужно делать и чего нельзя!
— Туда нельзя позвонить, пап, — упрямо стоял на своем Эдди, — потому что там не с кем говорить! Понимаешь?
— Ха, — ответил отец с изрядной долей иронии, — военная школа исчезла! Пуф — и ее нет. Какая-то сказка из «Тысячи и одной ночи» в штате Коннектикут!
— Вот почему я здесь, — умоляюще пытался объяснить ситуацию Эдди, — школы больше нет, она сгорела — дотла, сегодня после полудня. Даже моя шинель, — видишь, ее на мне нет.
Отец молча стоял, спокойно глядя на него своими глубоко посаженными серыми глазами под знаменитыми пушистыми седыми бровями. Один из его широко известных длинных пальцев ритмично постукивал по крышке гримерного столика, словно маятник, отсчитывающий удары судьбы. Он слушал сына, а тот стоял перед ним, в своей узкой форме, чувствуя себя неуютно под его тяжелым, пронзительным взглядом, и торопливо говорил, переминаясь с ноги на ногу:
— Видишь, пап, она сгорела, — клянусь Господом, можешь спросить у кого угодно! Я лежал на своей кровати, писал тебе письмо. Меня схватили пожарные; они не знали, куда меня девать, не было места; тогда они дали мне денег на поезд и… Можно я останусь здесь, с тобой, на Рождество? Что скажешь, пап, а?
Он молил отца, голос его то и дело срывался под сверлящим, не отрывающимся от него отцовским взглядом; наконец утих и теперь стоял молча, умоляя лишь глазами, дергающимися губами, трясущимися руками. Отец величественной походкой подошел к Эдди и, замахнувшись, отвесил ему звонкую оплеуху.
Эдди не шелохнулся, мускулы на его лице дергались, но глаза оставались сухими.
— Пап, — он старался не повышать на отца голос, — как ты мог, пап, за что ты меня бьешь? Разве я виноват в этом? Школа сгорела, пап, — понимаешь, сгорела!
— Если школа в самом деле сгорела, — молвил он уже более уравновешенным тоном, — и в это время ты находился там, то, несомненно, пожар — дело твоих рук.
— Фредерик, — обратился он к ассистенту, стоявшему на пороге, — посади Эдди на первый же поезд, следующий в Дулут. Поедешь к тетке! — объявил он сыну.
Повернулся, неумолимый, как сама судьба, к своему гримерному столику и вновь невозмутимо стал прикреплять фальшивую бороду к своему прославленному лицу.
Час спустя в поезде, мчащемся к Дулуту, Эдди, наблюдая, как проносится мимо река Гудзон, наконец-то горько заплакал.