Растут на даче цветы, посаженные Катей, и каждую весну всходит посеянная ею трава, теснятся на полках книги, которые она читала, и потихоньку выцветает на солнце покрашенный ее руками забор.
Вот она оглянулась, вся перемазанная зеленой краской. Вот зажигает свечи и смотрит на него лукаво, и лицо ее таинственно озаряет колеблющийся язычок пламени. А вот кидает в него снежком и звонко хохочет, пока он не опрокидывает ее в сугроб, и они долго целуются в мягком сыпучем снегу.
Мгновенные вспышки памяти, как фотографии, любовно подобранные в семейном альбоме.
Она звала его Дима, единственная из всех, именно потому, что это подчеркивало его безраздельную ей принадлежность.
— Знаешь, — говорила она, — я так тебя люблю! Если с тобой, не дай Бог, что-то случится, я тоже умру. Потому что у меня больше ничего не останется…
Но случилось с Катей. А он, Митя, продолжает жить. Как мальчик Кай — с кусочком льда вместо сердца.
Маруся тихо поднялась и прошла в свою комнату. Она уже лежала в постели, когда Митя осторожно стукнул в ее дверь.
— Маша, ты спишь?
Она не ответила…
* * *
Первого января сразу после обеда Митя уехал. А второго засобиралась в Москву и Маша.
— Что же ты с Дмитрием не поехала? — удивился Василий Игнатьевич. — Будешь теперь маяться на перекладных.
— Получу в Иванове свою тысячу, оформлю доверенность, а вечером на автобус. А может, поездом поеду, посмотрим.
— Возьми деньги, которые Митя оставил.
— Нет, не возьму…
— Ты что, дочка, слышала наш разговор? — догадался Василий Игнатьевич.
— Слышала…
— Уж ты прости его, дурака.
— А за что? Он передо мной действительно ни в чем не виноват. А сердцу ведь не прикажешь…
…В московском автобусе было холодно, не переставая плакал ребенок и громко храпел какой-то дядька.
Маруся откинула кресло в надежде немного подремать. Но разве уснешь, когда в голову лезут всякие мысли? Наконец ребенок замолк, а дядька, видимо, пробудился, и в тускло освещенном салоне повисла долгожданная тишина, наполненная тихим гулом мотора и ровным дыханием спящих пассажиров.
Маруся поплотнее запахнула шубку, закрыла глаза и не заметила, как заснула.
И приснился ей странный сон. Будто идет она бескрайним снежным полем, и видна уже вдали маленькая деревенька — черные избы утопают в снегу по самые крыши. Вдруг, подобно гигантским птицам, опускается с неба волчья стая. И она, цепенея от ужаса, падает в снег, но тот не прячет, выталкивает на поверхность, словно морская соленая вода. А волк уже рядом, смотрит пронзительными глазами. Маша хочет бежать и не может — ноги вязнут в глубоком рыхлом снегу. Волчья морда все ближе, ближе, и видит Маша — лицо-то человечье, и понимает, что это Монин! И хочет ударить по небритой щеке, оттолкнуть, но руки как ватные — не поднять. А тот уже обнимает ее, щекочет мягкой душистой шерстью, и Маше приятна запретная ласка, потому что это и не Монин вовсе, а Митя. И знает, знает Маша, что нельзя ей больше ему доверяться, но сама остановиться не в силах и только просит его, умоляет:
— Не надо, Митя! Не надо!..
— Просыпайтесь-ка, милая барышня! Плохой, видно, вам сон приснился?
Маша с сожалением открыла глаза.
— Сама не знаю, плохой ли, хороший…
— Ну, простите великодушно, если ненароком хорошему помешал.
На нее приветливо смотрел попутчик — импозантный мужчина лет пятидесяти, а может, шестидесяти — Маруся никогда не умела правильно определять возраст.
— Смотрю, воротник пол-лица закрыл, забеспокоились вы, заметались. Дай, думаю, разбужу, уж вы не обессудьте…
— Ну что вы! Все вы правильно сделали. Большое спасибо.
— Тогда позвольте представиться: Крестниковский Кузьма Кузьмич, художник.
— Очень приятно. Мария Сергеевна Бажова, учительница. А я так и подумала, что вы художник.
— Вот как? Это почему же, милая барышня?
— У вас вдохновенное лицо, пышная шевелюра, бородка, бабочка вместо галстука, а в конец салона вы отнесли большущую папку, видимо, с эскизами…
— Да вы просто Шерлок Холмс! — восхитился Кузьма Кузьмич. — А я вот не подумал о вашей профессии. Просто порадовался, что скоротаю дорожку рядом с красивой женщиной. Так чем же вы занимаетесь, Мария Сергеевна?