Ну, отступилась, послушалась меня. Стала уезжать, подошла ко мне прощаться, обняла… «бедный ты!..» Ребяток обнимать заставляет. — Что ты? — говорю. — Не скверни младенцев. Душегуб ведь я… — Опасался, признаться, что детки и сами греха моего забоятся. Да нет, поднесла она маленьких, старшенький сам подошел. Как обвился мальчонке вокруг шеи моей ручками, — не выдержал я, заревел. Слезы так и бегут. Добрая же душа у бабы этой!.. Может, за ее добрую душу и с меня господь греха моего не взыщет…
— Если, — говорит она, — есть на свете сколько-нибудь правды, мы ее для тебя добудем. Век тебя не забуду! — И точно не забыла. Сам знаешь суды-то наши… волокита одна. Держали бы меня в остроге и по ею пору, да уж она с мужем меня бумагами оттуда добыли.
— А все-таки держали в остроге?
— Держали, и даже порядочное время. Главная причина — через деньги. Послала мне барыня денег полтысячи и письмо мне с мужем написали. Как пришли деньги эти, и сейчас мое дело зашевелилось. Приезжает заседатель, вызвал меня в контору. «Ну, говорит, дело твое у меня. Много ли дашь, я тебя вовсе оправлю?»
Ах ты, думаю, твое благородие!.. За что деньги просит! Суди ты меня строго-настрого, да чтоб я твой закон видел, — я тебе в ноги поклонюсь. А он на-ко! — за деньги…
— Ничего, говорю, не дам. По закону судите, чему я теперича подвержен.
Смеется. — Дурак ты, я вижу, говорит. По закону твое дело в двух смыслах выходит. Закон на полке лежит, а я, между прочим, — власть. Куда захочу, туда тебя и суну.
— Это, мол, как же так выйдет?
— А так, говорит. Глуп ты! Послушай вот: ты в этом разе барыню-то с ребятами защитил?
— Ну, мол, что дальше-то?
— Ну, защитил. Можно это к добродетели твоей приписать? Вполне, говорит, можно, потому что это доброе дело. Вот тебе один смысл.
— А другой, мол, какой будет?
— Другой-то? А вот какой: посмотри ты на себя, какой ты есть детина. Вот супротив тебя старик — все одно как ребенок. Он тебя сомущать, а ты бы ему благородным манером ручки-то назад да к начальству. А ты, не говоря худого слова, бац!.. и свалил. Это надо приписать к твоему самоуправству, потому что этак не полагается. Понял?
— Понял, говорю. Нет у вас правды! Кабы ты мне это без корысти объяснил… так ли, этак ли, — я б тебе в ноги поклонился. А ты вот что! Ничего тебе от меня не будет.
Осердился он.
— Хорошо же, мол. Я тебя, голубчика, пока еще суд да дело, в остроге сгною.
— Ладно, говорю, не грози.
Вот и стал он меня гноить, да, вишь ты, барыня-то не отступилась, нашла ходы. Пришла откуда-то такая бумага, что заседатель мой аж завертелся. Призвал меня в контору, кричал, кричал, а наконец того взял, да в тот же день и отпустил. Вот и вышел я без суда… Сам теперь не знаю. Сказывают люди, будут и у нас суды правильные, вот я и жду: привел бы бог у присяжных судей обсудиться, как они скажут.
— А что же Иван-то Захаров?
— А Иван Захаров без вести пропал. У них, слышь, с Безруким-то уговор был, ехать Захарову за мной невдалеке. Ежели, значит, я на душегубство согласия не дам, тут бы меня Захарову из ружья стрелять. Да, вишь, бог-то судил иначе… Прискакал к нам Захаров, а дело-то уж у меня кончено. Он и испужался. Сказывали люди опосля, что прибежал он тогда на заимку и сейчас стал из земли деньги свои копать. Выкопал, да как был, никому не сказавшись, — в тайгу… А на заре взяло заимку огнем. Сам ли как-нибудь заронил, а то, сказывают, Кузьма петуха пустил, неизвестно. Только как полыхнуло на зорьке, к вечеру угольки одни остались. Пошло все гнездо варваров прахом. Бабы и сейчас по миру ходят, а сын — на каторге. Откупиться-то стало уж нечем.
— Тпру, милые!.. Приехали, слышь, слава-те, господи… Вишь ты, и солнышко божье как раз подымается.
IV. Сибирский вольтерианец
Прошло около месяца. Покончив с делами; я опять возвращался в губернский город на почтовых и около полудня приехал на N-скую станцию.
Толстый смотритель стоял на крылечке и дымил сигарой.
— Вам лошадей? — спросил он, не дав мне еще и поздороваться.
— Да, лошадей.
— Нет.
— Э, полноте, Василий Иванович! Я ведь вижу… Действительно, под навесом стояла тройка в шлеях и хомутах.