Вот и достигнута последняя ступень, близок конец пути. Создана такая напряженность противоположностей, которую в состоянии измыслить только судьба. Та, которая родилась в императорском замке, которая владела королевскими дворцами с сотнями комнат, живет в тесной, зарешеченной, полуподвальной, сырой и темной камере. Та, которая любила роскошь, привыкла видеть вокруг себя бесчисленное множество предметов искусства, обладала драгоценностями, не имеет даже шкафа, зеркала, кресла, только совершенно необходимое есть в этой камере – стол, скамья, железная кровать. Та, которая держала возле себя целую свиту бесполезных, ненужных прислуживающих лиц, придворных дам, камеристок для дневной службы, камеристок для ночных дежурств, чтеца, врача, хирурга, секретаря, лакеев, парикмахера, поваров и пажей, теперь сама расчесывает свои поседевшие волосы. Если раньше для нее ежегодно шилось триста новых платьев, то сейчас, полуослепшая, она сама штопает подол расползающегося тюремного халата. Сильная и здоровая несколько лет назад, сейчас она – усталая и изможденная. Бывшая некогда красивой и желанной, она увяла, превратилась в старуху. С такой радостью проводившая раньше время с полудня до глубокой ночи в шумном обществе, теперь, одна, всю бессонную ночь ждет она, когда забрезжит рассвет за зарешеченным окном. Чем ближе к осени, тем больше мрачная камера становится похожей на склеп, ведь сумерки наступают в ней все раньше и раньше, а, в соответствии с установленным суровым режимом, Марии Антуанетте запрещено зажигать свет. Только из коридора через верхнее оконце в полную темноту камеры милосердно падает слабый свет масляной лампы. Чувствуется наступление осени, холодом несет от каменного, ничем не покрытого пола, сквозь стены проникает в камеру сырость от Сены, протекающей вблизи Консьержери, стол, скамья влажны, пахнет гнилью и плесенью; все сильнее и сильнее чувствуется тлетворный запах смерти. Белье расползается, платья ветшают, грызущей ревматической болью вглубь, до мозга костей, проникает влажный холод. Все изможденнее становится эта замерзающая женщина, та, которая – ей кажется, тысячу лет назад – была некогда королевой этой страны, самой жизнерадостной женщиной Франции, все холоднее становится тишина, все более пустым время вокруг нее. Теперь ее не испугает близость смерти, ее, заживо похороненную в камере-гробу.
В этот расположенный едва ли не в центре Парижа, приспособленный для житья гроб не проникает ни один звук от чудовищного шторма, пронесшегося в ту осень над миром. Никогда французская революция не была в такой опасности, как в эти дни. Две самые неприступные крепости, Майнц и Валансьен, пали, англичане захватили важнейшие военные порты, второй по величине французский город, Лион, восстал, колонии потеряны, в Конвенте – распри, в Париже – голод и общая подавленность. Республика – в двух шагах от гибели. Теперь лишь одно может спасти ее – отчаянная смелость, самоубийственная отвага; республика преодолеет страх лишь тогда, когда сама посеет его. «Поставим террор на повестку дня» – эти ужасные слова жестоко звучат в зале Конвента, и действия беспощадно подтверждают эту угрозу. Жирондистов ставят вне закона, герцог Орлеанский и бесчисленное множество других предаются Революционному трибуналу. У гильотины много работы. На трибуну поднимается Бийо-Варенн и требует: «Только что Конвент показал, как следует относиться к изменникам, готовящим гибель нашей страны. Но ему надлежит вынести еще одно важное решение. Женщина, являющаяся позором человечества и своего пола, должна наконец на эшафоте ответить за все свои преступления. Уже повсюду говорят, что она вновь переведена в Тампль, что ее якобы тайно судили и Революционный трибунал полностью обелил ее, как будто женщина, на совести которой – кровь тысяч, может быть оправдана каким бы то ни было французским судом, французскими присяжными. Я требую, чтобы Революционный трибунал уже на этой неделе принял относительно нее решение».
Хотя это решение требует не только суда над Марией Антуанеттой, а совершенно открыто и казни, его принимают без возражений. Но удивительно, Фукье-Тенвиль, прокурор, всегда работавший методично, холодно и быстро, словно машина, сейчас подозрительно нерешителен. Ни на этой неделе, ни на следующей он не предъявляет королеве обвинения; никто не знает, удерживает ли его кто-то тайно за руку, или человек с каменным сердцем, обычно с ловкостью циркача превращающий бумагу в человеческую кровь, а кровь – в бумагу, действительно еще не имеет в руках ни одного надежного уличающего документа. Во всяком случае он медлит, вновь и вновь оттягивает предъявление обвинения. Он пишет в Комитет общественного спасения, чтобы ему прислали материалы, и, удивительное дело, Комитет общественного спасения проявляет такую же бросающуюся в глаза медлительность. Наконец он подбирает несколько бумаг, не имеющих существенного значения: допрос по «заговору гвоздики», свидетельские показания и акты по процессу короля. Но Фукье-Тенвиль все еще не берется за дело. Чего-то ему недостает, либо тайного приказа начать процесс, либо особенных, решающих документов, таких очевидных фактов, которые смогли бы придать его обвинительному заключению блеск и пламя истинного республиканского возмущения, недостает какого-то совершенно невероятного преступления, совершенного Марией Антуанеттой – как королевой или женщиной, безразлично. Похоже, и на этот раз требование призвать королеву к ответу останется лишь патетическим выпадом. Но тут Фукье-Тенвиль внезапно получает от Эбера, этого самого озлобленного, самого решительного врага королевы, ужаснейший документ, подлейший из всех, созданных в годы французской революции. Этот сильный толчок оказывается решающим: процессу дается ход.