Мы действительно слишком мало знаем о нем: его, нищего бродягу из Шклова, попросту использовали в своих целях более искушенные циники вроде Михаила Молчанова или князя Григория Шаховского, искавшие «заместителя» погибшего царя Дмитрия Ивановича. Человек начитанный, подвизавшийся на учительской стезе, он писал свои письма по-польски и, следовательно, разговаривал с Мариной Мнишек на одном языке (об этом же говорят адресованные ей записки). Он был ближе ей по своей образованности и знакомству с культурой Речи Посполитой, чем ее погибший муж, самоучка в польском и латыни. Человек не воинственный, не привыкший к лагерной жизни, походам и битвам, не понимающий военного искусства, он отдал все управление в руки своих гетманов. Союз тушинского «царя» Дмитрия и «царицы» Марины вырастал понемногу, начиная с низшей точки непризнания Мариной Мнишек своего «мужа». Но они были нужны друг другу.
Кто знает, где были глаза Марины, пока она жила в Тушине, почему не ужаснулась она тому, что там творилось? Не чувствовала чужой беды, ничего не знала о ней? Или знала, но оправдывала ее необходимостью достижения своей высокой цели? Все эти вопросы остаются и останутся без ответа, но почему-то хочется верить, что «дитя самборских бернардинцев», как называл Марину Мнишек отец Павел Пирлинг, она не сумела так быстро превратиться в беспринципную тушинскую «царицу», управлявшую подданными под стать своему проклинаемому повсюду «мужу».
Глава седьмая «Всего лишила меня превратная фортуна…»
После бегства самозванца из Тушина и без того двусмысленное положение Марины Мнишек в подмосковных таборах превратилось в одно сплошное унижение. Конрад Буссов в «Московской хронике» постеснялся даже говорить о том, каким образом «стали поносить» в Тушине «царицу Марину Юрьевну», ограничившись замечанием, что «и писать об этом не приличествует» [308]. Королевские комиссары, возвратившиеся под Смоленск, рассказывали, что сразу после того, как стало известно о бегстве самозванца, в Тушинском лагере началось «смятение», во время которого растащили все царские украшения: «уносили кто что мог, при чем досталось некоторым богатым боярам». На следующий день было созвано войсковое «коло». Дмитрия продолжали искать, то ругая гетмана князя Романа Ружинского, «что он своим пьянством отпугнул его», то нападая «на господ послов, что они были причиной его бегства» [309].
Во время этих событий королевские послы обратили внимание на то, что русские сторонники «царя Дмитрия» во главе с нареченным «патриархом» Филаретом Никитичем Романовым (его, митрополита Ростовского и Ярославского, признавали патриархом только в Тушине) и боярином Михаилом Глебовичем Салтыковым «явно начали выказывать свою расположенность к королю».
Если быть точным, то симпатии церковных властей и бояр, находившихся в Тушине, вызывал не сам король Сигизмунд III, а идея разрешить с его помощью затянувшийся династический кризис. Многим казалось, что приглашение на московский престол королевича Владислава прекратит наконец споры между боярами и князьями относительно того, кто из них более достоин царского венца. Но камнем преткновения по-прежнему оставался вопрос веры. Необходимым условием такой политической комбинации являлось принятие королевичем Владиславом – в случае вступления его на русский трон – православия. А это как раз в планы короля Сигизмунда III не входило.
И все же сила была теперь на королевской стороне. Находившиеся в Тушине бояре окончательно отвернулись как от царя Василия Шуйского, так и от беглого «царика» с его «царицей». Перемышльский каштелян Станислав Стадницкий созвал еще одно «коло» специально для русских представителей, тем более что послы имели королевские инструкции, дозволявшие им договариваться со всеми московскими боярами, не исключая даже тех, которые служили царю Василию Шуйскому. Сохранившиеся письма послов, полученные ими еще при отъезде из лагеря короля под Смоленском 12 ноября 1609 года, и ответ, данный «патриархом» Филаретом и боярами «в обозе под столицею», показывают, на чем было достигнуто соглашение. Король Сигизмунд III объявлял себя миротворцем, желающим «войну и разруху в господарстве Московском уняти». Но главное, что могло оправдать начавшиеся переговоры с королем, осадившим в то время Смоленск, – это его обещания, данные в листах «до патриарха и всего духовенства Московского» и «до бояр думных, детей боярских и всих людей московских». Сигизмунд III своим монаршим словом подтверждал тем, кто склонится «под королевскую руку», что православная вера и другие обычаи Московского государства останутся незыблемыми. Более того, король намеревался дополнить их еще и польской «вольностью». «Упевняем вас нашим господарским истенным словом, – говорилось в его грамоте, написанной белорусской скорописью, – што православную христианскую рускую веру вашу ни в чом ненарушимо держати, и вас всих не одно пры всих старожитных звычаях ваших заховати; але и выш того всякою честью, вольностью и многим жалованьем нашим господарским надарыти хочем». В ответе «патриарха» Филарета королевским послам родилась формула, которую русские люди со временем вынесут из опыта Смуты как заклинание, – все должно быть так, «как было при прежних господарех Московских». Тушинцы выражали готовность видеть «на преславном Московском господаръстве и на всех великих господаръствах Росийского царствия» короля и его потомство, но при этом не брали на себя ответственность «постановити и утвердити» это решение самостоятельно. Речь шла о необходимости общего совета с гетманом князем Романом Ружинским, всем «рыцарством», а также Земским собором («и из городов всего освешченъного собору, и бояр и думных и всяких розных станов людей»).