Фрума-Либча отправляется к гусятнику. Фигура у нее великолепная. На ногах у нее мягкие туфельки, в которых очень нелегко ступать по кривому булыжнику. Она идет тихо и осторожно, так, как она привыкла ходить в больнице, чтобы не разбудить больных.
Засунув руки в карманы фартука, опустив на лоб шерстяной платок, который она носит поверх парика, с мокрым от пота лицом и высохшими от летней жары губами, но в то же время сияя от счастья, мама смотрит вслед Фруме-Либче и радуется: полненькая… хотя она вырвалась из-под опеки родителей, она все еще раввинская дочка. Она не хочет по примеру врачей-иноверцев говорить больному, как на самом деле обстоят дела с его здоровьем. А какая она стыдливая! Кажется, каждый день видит голые тела, находится среди мужчин и все же краснеет до корней волос от любой мелочи. Не могу понять, что она нашла в моем сыне? Он не ученый, как ее отец-раввин. Со своей писанины он ничего не имеет, а она верит в него, как набожный еврей в приход Мессии.
Повернувшись к своим корзинкам, мама видит, что ее окружили соседи. Улица уважает медицинскую сестру, поэтому относится с некоторым почтением и к ее будущей свекрови.
— Раввинша, как дела у гусятника?
— Я не раввинша, — говорит мама.
— Как это вы не раввинша? Отец вашей невесты раввин, и сами вы носите парик, значит, вы раввинша. Так что же говорит ваша невеста о гусятнике? Как у него дела? — спрашивают, подмигивая, лавочники, тихо, чтобы не услышала гусятница.
— Ну, как у него могут быть дела… — Мама не поднимает глаз от своих корзин. Она боится сказать правду, боится, что по лицам соседей Лиза поймет, насколько в действительности плох ее муж.
Впрочем, со временем Лиза сама догадалась, каково положение Алтерки. Она закрыла свою гусятню и все время сидела с мужем. Улица перестала осторожничать с разговорами на эту тему. Люди собирались у ворот и пространно обсуждали болезнь Алтерки.
— У нее целый тюк неприятностей, я имею в виду Лизу-гусятницу. — Сплетница Марьяша шмыгает носом, словно собираясь заплакать. — Раньше муж даже не смотрел на нее из-за мясничихи Хаськи. Только когда болезнь совсем его подкосила, он вспомнил, что у него есть жена. Что вас тут удивляет, люди? Ему досталось по заслугам за его дурные дела. Я предсказывала, что Хаська выдоит у него все деньги и бросит его. Но что из-за этого он будет стоять одной ногой в могиле, я не ожидала.
— Это у него от оплеухи, — вмешивается торговка сладостями. — Элинька-высокий врезал гусятнику так, что тот полетел кувырком. «Ну что, вонючка, несладко? — спросил Элинька-высокий. — Куда ты лезешь? Ты что, не знаешь, что Хаська — моя баба?» — И он дал ему еще одну затрещину. От нее гусятник врезался в клетку с курами. Дай Бог, чтобы на всех неверных мужей нашелся такой Элинька! — яростно кричит торговка сладостями, и ее горечь можно понять: ее мужу, меняющему, по словам Марьяши, любовниц как перчатки, везло как иноверцу. Никакой Элинька на его пути не попадался.
— Да ладно вам, не говорите ерунды, — смеется над торговкой сладостями Марьяша. — Оплеухи Элиньки взволновали Алтерку не больше, чем муха, севшая ему на нос. Его унизил смех Хаськи. Когда Элинька лупил его, она стояла и хохотала над болваном, который позволил ей себя надуть. Именно то, что его выставили дураком, и привело его к болезни, потому что оплеуха проходит, а слово в могилу сводит.
— Тьфу на вас, сплетницы, — сплевывает Хацкель-бакалейщик. — Даже умереть спокойно не дадите.
— Вам мы дадим умереть. — Марьяша упирает руки в боки. — Вас мы похвалим больше, чем гусятника. Хацкель, скажем мы, сидел, выпучив глаза. Он говорил, что его разоряют нищие, которые обивают пороги по понедельникам.
Хацкель стоит в растерянности, а люди вокруг смеются над ним. Моя мама поднимается с места:
— Вам, Марьяша, только сплясать осталось. Не забывайте, что у вас маленькие дети. Прежде чем оговаривать больного, попросите Бога, чтобы вам самой не пришлось бегать по врачам. И для вас тоже будет лучше, если вы не будете поливать грязью лежащего при смерти, — предостерегает она торговку сладостями.