— Может, у него разболелся животик? — тихо спрашивает Овечка.
— С чего бы у него разболелся животик? Да и чем мы можем ему помочь? Ничем!
— Можно было бы дать ему укропной водички. Это всегда его успокаивало.
Пиннеберг не отвечает. Ах, не так-то все это просто. Малышу должно быть хорошо. Малыша нельзя портить неправильным воспитанием, из него должен выйти правильный парень. Пиннеберг напряженно соображает:
— Ну ладно, встань и дай ему укропной водички.
Но сам он едва ли не раньше Овечки вскакивает с постели. Он поворачивает выключатель. Увидев свет, ребенок на мгновение умолкает, но затем снова заходится плачем. Он весь побагровел от натуги.
— Лапушка ты моя, — говорит Овечка, склоняется над его кроваткой и берет на руки маленький сверток. — Лапушка ты моя, у тебя бо-бо? Ну, покажи маме, где у тебя бо-бо.
Согретый теплом материнского тела, убаюканный на руках, Малыш молчит. Он всхлипывает, замолкает, снова всхлипывает.
— Вот видишь! — торжествующе говорит Пиннеберг, возясь со спиртовкой. — Ему только и надо было, чтобы его взяли на руки!
Но Овечка как будто не слышит его, она прохаживается взад-вперед по комнате и поет колыбельную, которую привезла из Плаца:
Ай-яй-яй! Какой большой
Хочет спатеньки со мной!
Нет, сейчас мы все исправим,
К папке спать его отправим.
Ай-яй-яй! Какой большой
Хочет спатеньки со мной!
Ребенок спокойно лежит у нее на руках — смотрит светлыми голубыми глазенками в потолок и не шелохнется.
— Так, вода вскипела, — говорит Пиннеберг сурово. — Заваривай сама, я в эти дела мешаться не хочу.
— Подержи Малыша, — говорит Овечка, и вот Малыш у отца на руках. Пиннеберг прохаживается взад-вперед по комнате и напевает песенку, а жена тем временем готовит и остужает укропный настой. Малыш ловит ручонками лицо отца и молчит.
— Положила сахар? Не слишком ли горячо будет? Дай, я сперва попробую… Ладно, пои.
Малыш глотает укропную водичку с ложечки, капли текут у него по подбородку, отец с серьезным видом обтирает ему губы рукавом рубашки.
— Ладно, хватит, — говорит Пиннеберг. — Он теперь совсем успокоился.
Малыша водворяют в кроватку. Пиннеберг бросает взгляд на часы.
— Четыре. Теперь давай скорее в постель, если хотим поспать еще хоть немножко.
Свет погашен. Пиннеберги мирно засыпают и… просыпаются вновь: Малыш кричит.
Пять минут пятого.
— Вот тебе, довольна? — злится Пиннеберг. — Надо было брать его на руки! Теперь он думает, и дальше так будет. Стоит ему зареветь — и мы тут как тут!
Овечка остается Овечкой, она прекрасно понимает, что, когда целый день стоишь за прилавком и тебя гвоздит мысль о том, что ты должен наторговать свою норму, поневоле становишься нервным и раздражительным. Овечка не произносит ни слова. Малыш ревет!
— Миленькое дело…— говорит Пиннеберг, в нем вдруг проснулась ироническая жилка. — Миленькое дело. Мне что-то непонятно, как я могу стоять за прилавком свежим как огурчик. — И немного погодя, вне себя от ярости:— А мне еще во сколько наверстать надо!.. Обалдеть можно от этого рева!
Овечка молчит. Малыш ревет.
Пиннеберг ворочается с боку на бок, он прислушивается и в который раз убеждается, что ребенок и вправду плачет очень жалобно. Он уже и сам понимает, что наговорил кучу глупостей и что Овечка тоже понимает это, и его зло берет, что он вел себя так гадко. Теперь бы ей в самый раз спокойно сказать что-нибудь. Ведь она знает, как трудно ему сказать первое слово.
— Милый, ты не думаешь, что у него жар?
— Что-то не заметил, — бурчит Пиннеберг.
— У него такие красные щечки!
— Наревел, вот и красные.
— Нет, с резко очерченными пятнами. Уж не заболел ли он?'
— С чего бы ему заболеть? — спрашивает Пиннеберг. Но теперь можно взглянуть на дело и по-другому, и вот он, все еще ворчливо, говорит: — Ладно, зажги свет. Все равно ведь не вытерпишь.
Итак, они зажигают свет, и Малыш снова перекочевывает на руки к матери, и снова моментально умолкает — судорожно всхлипывает разок-другой и затихает.
— Вот тебе! — со злостью говорит Пиннеберг. — Я что-то не слыхал о таких болезнях, которые проходят, как только возьмешь ребенка на руки.
— Пощупай его ручки, они такие горячие.