Однажды Александр Николаевич, прервав на середине урок, не дописав мелом задачки на доске, поворотился к нам широким лицом, в крупных, не в один ряд морщинах вокруг рта, и повел странные речи:
— Не одни дрова, не один огонь, в который они претворяются, способны согревать человека. Согревает любовь. Но об этом еще рано с вами беседовать. Согревает искусство: живопись, стихи, книги. Поверьте пожилому человеку: перед замечательной картиной можно забыть о холоде и голоде. Обогреет и насытит. Вот я и надумал: чтобы нам потеплее да повеселее жилось, расписать красками нашу школу. Для начала пускай не всю — хотя бы коридор на втором этаже, а дальше посмотрим. Смоем побелку со штукатурки, загрунтуем ее, подготовим под масляные краски и перенесем самые красивые картины, какие есть на белом свете. Для одного — долгий труд, а с помощниками я управлюсь быстро. Найдутся среди вас помощники — добровольцы? Найдутся желающие учиться рисовать и писать красками?
Вызвались пятеро мальчиков, в том числе — Максимыч. Меня тоже подмывало назваться, но я свежо помнил суровый приговор, вынесенный по поводу моих изобразительных способностей всего лишь несколько дней назад.
Давно уже мы с Максимычем пробовали себя на этом поприще. Завели цветные карандаши, акварельные краски, альбомы, куда перерисовывали и раскрашивали картинки из полюбившихся книг. Все там были, в кого играли: голоногий Спартак на вздыбленном коне с широким и коротким гладиаторским мечом в правой руке; Тарас Бульба в шароварах шириною с Черное море и длинным оселедцем, спускающимся с темени бритой головы по-за ухом до самого плеча; рыцари в шлемах с забралами и пером, в кольчугах и латах, в кольчужных остроносых ноговицах, с пиками наперевес, с поднятыми в воинственном замахе мечами, тоже на конях, покрытых длинными попонами… И красавицы, красавицы, красавицы. И проклятая полька, помрачившая разум и ослепившая Тарасова сына Андрия, тоже тут была.
Прижимая под мышками альбомы, пришли мы записаться в изокружок в Дом пионеров. Изукрашенный лепкой демидовской постройки двухэтажный особняк на центральной улице был самым теплым зданием во всем городе. Мы и прежде с морозу заскакивали погреться в него и одновременно полистать в читалке журналы с картинками, книжки Дюма и Фенимора Купера, которые в ином месте не достать.
В обширной с паркетным полом комнате на стенах висели карандашные и акварельные рисунки, на тумбах и подоконниках торчали гипсовые торсы и головы, тонкими тростниковыми ногами мерили пространство многочисленные мольберты, и перед одним из них близ непривычно сияющих необмороженных окон стоял Мэтр. Так с большой буквы сразу и определился немолодой исхудавший мужчина с пронзительно-черными запавшими глазами, в коричневой бархатной куртке и завязанной петлями плетеной тесемке вместо галстука; на ногах не валенки, как у всех, а легонькие полуботиночки.
В первые месяцы войны явились перед нами такие люди, поражавшие воображение своей немыслимой элегантностью — будто с иностранных кинолент сошли на булыжные мостовые, запестрели среди лопотин. Это были эвакуированные из Киева, Харькова, Ленинграда и многих других городов, которые терзал фашист.
Мэтр — ленинградец. Стоя перед окном, он внимательно и строго перелистывал наши альбомы, и у меня обмирало сердце от ожидания. Я ждал восторгов, но согласен был и на скромную похвалу. Каждый мой рисунок представлялся мне шедевром хотя бы потому, что перенес его на чистую бумагу собственной рукой. Это ведь чудо — из ничего создавать что-то. К тому же все мои рисунки — точь-в-точь как в книгах, никаких отклонений. А вот у Максимыча отклонения. Оселедец свисает не по-за тем ухом.
Перевернув последнюю страницу, Мэтр сказал, обращаясь к Максимычу:
— Твою руку можно расписать. Приходи по вторникам и воскресеньям к трем часам дня. Впрочем, если хочешь, являйся каждый день. Я всегда тут. Вместе будем работать. Ну, а тебя, — оборотил он в мою сторону провалившиеся мученические глаза, — совсем нет в твоем альбоме. Под копирку все. Вон и следы ее под карандашной раскраской видны. Это, мой друг, очень плохо, когда в твоей работе нет тебя.