— Как звать?
— Сережкой.
— Поначалу откушаем.
Егор Иванович жирно намазал маслом ломоть хлеба и протянул Сережке. Собака облизнулась и выжидательно вытянула тонкую мордочку.
Чай пили долго и старательно. Егор Иванович глядел только в блюдце, щедро опуская усы в чай.
«Сбегу… сбегу…» — ровно стучали часы.
«Куда?.. Куда?.. — кричал яростно петух за стенкой.
Когда кончили с чаепитием, Егор Иванович отер ладонью усы и сказал:
— Теперь выкладывай, как есть. Перво-наперво запомни — все зараз.
С минуту помолчали и слышно было, как лижется под столом собака.
— Говорить не буду. Сбегу.
Мальчуган мял под столом штанину и не глядел на Егора Ивановича.
— Спал ночь-то?
— Спал.
— Врешь. Трусил…
Егор Иванович подошел к низенькой кровати, откинул одеяло, потер руки, вернулся к столу и начал медленно расстегивать Сережкину рубаху.
— Помойся. Чтоб скрипело. Рожа-то вон… Тьфу!
Сережка намывался. От горячей воды захватывало дух, а Егор Иванович лил и лил на спину из ковша и, казалось, не будет конца злой воде и его молчанию. Потом жестко заходило полотенце по плечам и волосам Сережки. Кожа покраснела и, странно, — на душе полегчало, посветлело и, подняв лицо, он боязливо глянул на Егора Ивановича.
— Скидывай штаны и вымывай дальше.
Опустив занавеску. Егор Иванович ушел в глубину комнаты, а Сережка, озорно вытянув губы, уселся в корыто и заработал мочалкой. Прямо, напротив, в стекло клевался воробей, косясь быстрым глазком на Сережку, словно говоря: «А я вот грязный и лохматый. И мне наплевать на все…»
Сережка слышал, как Егор Иванович открывал сундук, гремел крышкой. Потом он появился из-за занавески все такой же медлительный, тяжелый и положил на табурет брюки, ботинки, рубаху.
— Наденешь это. Перво-наперво… — Махнул рукой и пошел запирать сундук.
Ночь выдалась беспокойная и черная. Сережка просыпался, глядел в окно, где хороводились звезды, и снова засыпал. Ему казалось, что кровать крошится колесами, трясется. Он открывал глаза и вслушивался. Было пусто и тихо.
Егор Иванович куда-то уходил, засветив фонарь. Возвращался и ложился рядом. Сережке чудилось, что он смотрел на него в темноте и гладил вихры. Но сон летел, как поезд, стремительно и жутко.
И видел он, как мать в корыте выжимала белье, и вода в корыте была синяя, а глаза матери голубые. Сам Сережка сидел у окна и рисовал корабли, море и солнце. Корабли получались неважные, море тоже. А Сережка любил море, хотя и не видел его никогда. Мать сложила белье в таз и вышла в палисадник.
Отец каждый вечер приходил навеселе и нехорошо улыбался. Сережка юркал мимо него в дверь и мчался к озеру. Глядел в воду, где золотыми точками плавали отраженные звезды. «Вырасту, вырасту…» — говорил он про себя, угрожающе и яростно. Но знал, что это будет не скоро — быстрее озерцо высохнет.
Он ждал, пока отец уляжется спать и мать прибежит к нему, Сережке, часто заплаканная и добрая. Они брались за руки и шли к дому. Тихо пили молоко на кухне. И Сережка залезал на сеновал и слушал, как натужно кричат в озерце лягушки. Где-то далеко вскрикивал паровоз, и снова наплывала тишь с беспечными вздохами лягушек.
Сон тянулся долго и чутко. Сережка как бы разом оказывался в трех местах: на сеновале, в вагоне и в кровати Егора Ивановича.
Отец служил на паровозе, иногда уезжал на несколько дней, тогда Сережка с матерью частенько ходили в лес. Она веселела и даже молодела, легко взбегала на пригорок, улыбалась солнцу. Глаза ее горели. Сережка видел, как мать нагибалась к ключу, где перекатывались мелкие камешки, — в воде покачивалась ее улыбка.
Сон внезапно обрывался, и начинался другой сон. Сережка сидел у окна и рисовал море.
Этот сон впитал в себя всю его жизнь.
Отец явился трезвый и важный и сказал:
— Теперь, Дашенька, отдохнем. С питьем покончено. Взял отпуск. Потом заступаю на тепловоз.
Он усадил Сережку на колени.
— Да и ты, гляди, какой вырос. Моряком хочешь быть?
— Ага… — обрадовался Сережка. — Взаправдашнее море хочу увидеть.
— Ну-ну… — промычал отец.
Он пригладил жиденькие седеющие волосы, насупился и так же важно вынес курам пшена, попробовал даже запеть, но внезапно оборвал песню и направился к соседу.