— Я и не сержусь, Даша.
И это была правда. Только за минуту перед этим он был готов наброситься на нее с кулаками, оскорбить ее. А вот теперь он не испытывал к ней ничего, кроме нежной жалости и сострадания. Вот где расцвела ее юность! В лесу. В тревожном, полном смертельных опасностей, партизанском стане. Овладев собою, он поцеловал Дашу в щеку и попросил её приготовить чай.
— Сейчас должен вернуться с политинформации комиссар. Пригласим деда Петро. Заодно и его позови, — сказал Макей, имея в виду Ивана Пархомца.
«Матери нет, — думал он, любуясь юной красотой своей сестры, — как бы она радовалась на неё». Он не сказал Даше, что на них, как на волков, немецкие фашисты готовят облаву. И кто знает, чем она кончится!
Даша уже гремела чайником, распаливала железную печурку. Вспыхивая синим пламенем, затрещал сухой валежник и по черному телу железной печки побежали светлые искорки. «Как Данька отнесется к этому?» — Макей покрутил головой и углубился в оперативный план обороны, забыв всё другое на свете. Во что бы то ни стало надо спасти отряд.
Слух о готовящейся немцами блокаде Усакинских лесов тревожным шёпотом передавался из уст в уста.
— Подлюга, что замыслил! — говорили партизаны о враге. — Неужто правда, будет пущать газы? Этак он не только партизан, а всю жизнь насмерть вытравит.
Лица у всех стали более суровыми, в глазах появилась та неуловимая жёсткая решимость, какая бывает» у людей, которые идут на выполнение ответственного боевого задания, не зная, увидят ли радостное сияние завтрашнего дня.
Когда Макей зашел в землянку к Ломовцеву, его поразил мрачный вид этого веселого хлопца. С какой‑то свирепой яростью, напугавшей Макея, готовился он к встрече с врагом. На веселое замечание Макея он нахмурился и промолчал, продолжая протирать и без того горевшие жёлтым блеском патроны. Потом он так же молча стал точить большой нож. Макей, вин вато вздохнув, вышел. «Допекла чёртоза девка хлопца». Он опять готов был ругаться с Дашей.
— Что с тобой, Данила? — спросил Ломовцева всюду поспевавший журналист. Мрачное молчанье Ломовцева заставляло теряться в догадках Свиягина. Однако, не вполне угадывая причину тяжелого настроения этого хлопца, он Есе же думал, что тут дело не в одних толь–хо немцах. Вряд ли он их боится. А смерть он видел уже и на Халхин–Голе и у озера Хасан.
— Тебя кто‑нибудь оскорбил? — не отставал Свиягин.
Ломовцев бросился на топчан и сквозь стиснутые зубы простонал:
— Уходите! Чего пристали…
Бледное лицо Свиягина зарделось румянцем, он удивленно поднял черные с проседью брови и, пожав плечами, вышел, совершенно не подозревая, что задел самое больное место Ломовцева.
«Да, да! Оскорбили! В душу наплевали!» — хотел закричать Ломовцев. «За что она меня так? Я ли её не любил?» — думал он, лежа ничком на топчане и вдыхая запах прелой соломы и пропахнувшей потом солдатской шинели. А память, как бы издеваясь над ним и мучая его, опять воскресила во всех подробностях вчерашний вечер. Вот Иван Пархомец и Даша — оба сияющие и счастливые, держась за руки, выходят вдвоем из лесу. Пархомец, наклонившись к Даше и скаля зубы, что‑то говорит ей, а она, толкнув его слабо в грудь, колокольцем зазвенела в веселом смехе и, выдернув свою руку из его руки, метнулась за косматую, лапчатую ель.
— Догоняй!
Юноша бросился за ней и, догнав её, смело поцеловал прямо в смеющийся рот — и вдруг отпрянул в испуге. За толстой дуплястой ольхой стоял он, Ломовцев, и смотрел, как Пархомец дерзко целует его любимую девушку. Даша, увидев Ломовцева, совсем стала красной, словно она только что вышла из бани. Однако она, смело смотря ему в глаза, прошла мимо, не моргнув глазом.