Несший остановился.
— Жив, Бога благодаря, а только обмерши маленько.
— Ты кто такой?
— Я — холоп евонный, Фомкой звать.
— А он?
— Боярин Константин Лазарыч Двудесятин.
— Скажи боярину, когда он очнется, что пусть он просит у меня чего хочет — все сделаю: таких молодцов мало у меня.
— Ладно, скажу. Батюшки святы! Да ведь ты сам царевич! — воскликнул Фомка, тут только признавший Димитрия, — А я, дурень, и шапки не заломил! Не погневайся, батюшка царевич!
— Ничего, ничего! О шапке ль тебе думать теперь?! Неси бережно, да сказать не забудь, что я велел, — промолвил Лжецаревич, круто повернув от Фомки.
Оставшись один с бесчувственным боярином на руках, холоп хитро улыбнулся.
— Вот я и сделал два дела! И от смерти спас господина, и под милость царевичу подвел. Истинный ли он царевич, бродяга ли — все едино, может, боярину пригодится!
И Фомка бодро зашагал к стану.
XII
Как боярин и холоп попали к «царевичу»
Из рассказа Парамона Парамоновича старому Двудесятину уже известно, что попытка Константина похитить Пелагеюшку окончилась неудачей. Когда Константин Лазаревич, отпущенный боярином Чванным после долгого наставления и угрозы пожаловаться отцу, вернулся к тому месту, где стояла тройка, предназначенная для увоза его с милой, Фомки еще не было, и лошадей сдерживал какой-то хлопчик Парамона Парамоновича. Боярин молча взял из его рук вожжи и уселся в возок. Скоро Фомка вернулся, почесываясь.
— Ну и кулаки же у здешних холопов! Одначе и я… Что, боярин, призадумался? — сказал он.
Двудесятин не отвечал. Его душили подступавшие слезы. Он был близок к отчаянию. Неудача была для него страшным и неожиданным ударом. Все было так хорошо подготовлено, можно ли было ожидать, что Фекла изменит? Он был так уверен в успехе своего предприятия, что, когда Фомка остановил тройку в назначенном месте и он выпрыгнул из возка, чтобы пробраться в сад, а на него и на Фому набросились выскочившие из засады холопы Чванного, он принял их за простых разбойников, и только появление самого Парамона Парамоновича открыло ему все.
— Что, боярин, пригорюнился? — повторил свой вопрос холоп. — Э! Полно, не унывай! Все еще поправить можно.
— Ах нет! Не поправить! Осрамились мы с тобой, Фома, и девицу ведь, пожалуй, обесславили! — горестно воскликнул боярин.
— Что ж делать! И на старуху бывает проруха. Уж коли баба ввязалась, быть ли добру? Одно слово — баба! К дому ехать прикажешь?
— Нет, нет!
— К дому теперь ворочаться, точно, не рука: выждать время надо. Куда же?
— Ты, Фомушка, поезжай, куда хочешь, а я сойду с возка: мне один путь…
— Так и я с тобой.
— Нет, тебе незачем.
— Что ж ты осерчал на меня, боярин?
— Оттого что люблю тебя, потому и не беру. Путь мне — в реку Москву!
Холоп всплеснул руками от ужаса.
— Побойся Бога, боярин! Что с тобой, болезный?! Да нешто можно этакий грех на душу брать? А Бог на что? Али о Нем забыл?
— Бог моего горя не поправит.
— Слушать тошно! — с негодованием вскричал холоп. — Можно ль говорить такое? Очухайся да перекрестись! — добавил он грубо и сам замолчал.
Они помолчали.
— Вот что, боярин, — снова и уже мягко заговорил Фома. — Молвил ты все это в помрачении ума, и, как я смекаю, пройдет малость времени, и опомнишься ты. Только надо тебе свое горе размыкать… Чем в реку, лучше поедем к этому царевичу Димитрию, о котором теперь везде трубят. На дорогу мы снаряжены хорошо, деньги есть… Чего еще? Прямехонько и махнем. Разыскать его будет не трудно, чай… И потешимся мы вдосталь, и горе твое среди боев да сечей полегчать должно… А там, может, еще все и устроится — никто, как Бог! Ладно, что ль?
— Пожалуй, мне все равно, — нехотя отозвался Константин Лазаревич.
Фома плотнее уселся на облучке и дернул вожжи.
Таким образом младший Двудесятин со своим верным холопом Фомою очутились в войске Лжецаревича.
XIII
Битва 21 декабря 1604 года
Зимний день. Косые лучи солнца заставляют искриться снег так, что глаз невольно жмурится, заставляют подтаивать иней на немногих деревьях и выгоняют на концы ветвей светлые капли, тяжелые, стынущие от утреннего мороза, все увеличивающиеся, превращающиеся в прозрачные иглы-сосульки. Если бы можно было взлететь вон туда, к тому коршуну, который темною точкой кажется на светло-голубом своде неба, то глазам представилась бы обширная, вдаль уходящая равнина, местами белоснежно блестящая, местами закрытая темными пятнами лесов. Потом глаз различил бы темный круг Новгорода-Северского и кольцо шалашей и землянок Лжецаревичевой рати вокруг него, кое-где синеющую льдом, кое-где прорезанную полыньями, кое-где сливающуюся с землею под одним общим белым покровом ленту реки Десны, дальше — что-то движущееся медленно, будто ползущее, темное и поблескивающее временами на солнце. Это — московская рать, собравшаяся по приказу Бориса Федоровича в Брянске и теперь выступившая на помощь Новгороду-Северскому.