Как не похожа была эта рать на ту блестящую, воинственно настроенную, которой несколько месяцев тому назад, в ясный летний день, делал смотр «царевич»! Все краски будто потускнели; медь и сталь шлемов уже не горела жаром золота и серебра, и перья, тогда гордо развевавшиеся, размокли и уныло обвисли.
Не те и лица у польских воинов: угрюмые, почти озлобленные, они мало напоминают былые веселые мужественные физиономии. Этот «проклятый городишко», как называли раздраженные ляхи город, который хотели теперь взять приступом, был для всех этих панов чем-то вроде тумака после роскошного пира.
Им всем так хотелось поскорее быть в Москве, о богатстве которой они много наслышались, так хотелось поглядеть на голубоглазых, чернобровых затворниц-«москалек»; так хотелось засесть за веселый пир в блещущих золотом покоях московского царя и, в качестве царских сподвижников, дать полный простор для разгула всем своим мелким страстишкам — и вдруг такая неприятная задержка в виде какой-то жалкой крепостицы с сотнею-другою бородатых «москалей»! Было отчего раздражаться панам!
Если бы еще предстоял полевой бой — ну, тогда это было бы еще полгоря: почему не потешиться битвой для развлеченья? Ведь их легкая, хорошо обученная конница непременно смяла бы тяжелые толпы московцев. Бой был бы недолог, и ляхам приходилось бы только пожинать плоды легкой победы. Но тут иное дело. Во-первых, предстоял бой, где действовать на конях было невозможно, а лях на земле и тот же лях на коне были совершенно разными воинами. Во-первых, хорошо еще если дело окончится одним приступом, а если приступ не удастся? Потянется долгая, утомительная, скучная осада, придется дрожать от холода и мокнуть в шалашах, терпеть лишения — что могло быть в этом привлекательного?
Построилось войско совсем в ином порядке, чем на смотре: теперь впереди находилась «мужичья», как называли поляки, толпа, позади — польская конница и казаки.
«Мужичья» толпа не вполне заслужила это название. Правда, главную массу ее составляли холопы-лапотники и даже босяки, но немало было в ней и людей иных сословий.
Вон, например, впереди виднеется конная фигура молодого красавца, по-видимому, боярина; рядом с ним другой всадник, одетый попроще, должно быть, его холоп. Боярин не только не гнушается стоять бок о бок с «сермяжными людишками», но даже намерен идти на приступ именно в их рядах, а не в числе чванных ляхов и знатных русских изменников.
— Фомка, — говорит он холопу, — пора, пожалуй, спешиться: сейчас, надо думать, пойдем на приступ.
— А что ж, боярин, спешимся, — отвечает холоп.
И фигуры спрянувших с седла боярина и его слуги пропадают в массе люда.
«Серяки» топчутся на месте, глухо гудят. Слышатся отдельные выкрики.
— Уж мы пойдем ломить за нашего Димитрия Иваныча! Во! — потрясая дубинкой, кричит какой-нибудь босоногий ражий детина в продранном кафтане.
— Одно слово — горой! Не выдадим! — поддерживает его стоящий рядом с ним тщедушный мужичок с грязной жидкой бороденкой.
Ряды панов и казаков довольно тихи: там разговаривают сдержаннее.
— И какой дьявол заставил меня идти в этот проклятый поход! — ворчит себе под нос пан Чевашевский. — Проливать кровь за какого-то бродягу и за это получить, быть может, только знатный кукиш! Черт бы побрал и царевича, и всех москалей!
— Ну ты, пан, полагаю, немного крови прольешь, — насмешливо замечает ему стоящий рядом с ним Станислав Щерблитовский.
— Ого! Видно, ты меня еще не видал в битве, мальчик! Я — зверь, я — лев!
— В битве тебя, правда, не видал, но храбрость твою испытывал. Может быть, ты и зверь, только не лев. Знаешь, ведь и зайцы — тоже звери, — усмехаясь, говорит Щерблитовский.
— Дерзкий, глупый мальчишка! Жаль, что теперь нельзя, а то бы ты отведал моей сабли!
— Что ж? Можно ведь и потом. А? Что ты на это скажешь?
Но Чевашевский будто не слышал его и смотрел в сторону злобно сверкавшими глазами.
— Погоди! Уж я тебе отплачу! Выберу время! — шептал он.
Вдруг разом дрогнула и замерла вся рать Лжецаревича. Тихо, ни звука.
— Вперед! — раздался громкий возглас самозванца.
— Вперед! — подхватили отдельные голоса.