— Я, надежда-царь, не Васька Шуйский…
— А что Шуйский? — настороженно вскинул брови Отрепьев.
Но Молчанов уже икру загреб ложкой, чавкал, клонился к Отрепьеву. Григорий брезгливо оттолкнул его.
— Не пей боле, Молчанов!
Над Москвой сгустились сумерки, и в горнице зажгли свечи. Григорий повернулся к Басманову, зло дернул за плечо:
— Почему молчишь, Петр Федорович, аль замысливаешь что? Не поступишь ли со мной, как Брут с Цезарем?
Басманов поднял на Отрепьева глаза, посмотрел ему в очи смело:
— Либо не доверяешь мне, государь? Так скажи, уйду.
— Ха! Чай, испугался?
— Я тебя не боюсь, государь.
Лицо Отрепьева помрачнело. Произнес угрюмо:
— Продолжай, Петр Федорович, послушаю.
— А о чем речь? Еще раз говорю, нет у меня перед тобой страха, и к тебе я пристал не от испуга, а по разуму. Был бы жив царь Борис, не переметнулся, ему бы служил. В Федора же Годунова не поверил, в тебя уверовал. И отныне с тобой, государь, одной веревкой мы повязаны. Тебе служить буду верой и правдой, что б ни случилось. Пример же твой, коий ты молвил из римской гиштории, излишен.
— Смело ответствуешь. Но за правду спасибо. — Потер лоб, глаза прищурил, — Мне говаривали, Петр, ты Ксению любишь, так ли?
— Она меня привечала. Моя же душа к ней чиста.
— Налей! — Отрепьев указал на корчагу с вином.
Басманов налил торопливо кубки до краев, протянул. Отрепьев принял, плеснулось вино на стол:
— Пей, боярин!
И сам припал к своему кубку, выпил жадно. Отставил, поднялся. Сказал Басманову резко:
— Испытаю тебя, едем!
* * *
Скачут в первой темени кони, секут копыта дорожную колею, мостовую. Храпит, рвется конь под самозванцем, грызет удила. В испуге шарахаются редкие прохожие. И-эх, растопчу! Жмутся к заборам.
Алый кунтуш с серебряными застежками нараспашку, тугой ветер треплет полы, хлещет в лицо.
На Арбате стрелец дорогу заступил:
— Кто там озорует?
Не успел бердыш выставить, государев конь сшиб его широкой грудью, басмановский дотоптал. Вскрикнул стрелец и стих.
Открыл рот Отрепьев, ловит на скаку свежий ветер.
Пригнулся к гриве Басманов, едва поспевал за государем. Бродило хмельное вино в голове, путались мысли. Куда, зачем мчатся?
У старых годуновских ворот осадили коней. Басманов взревел:
— Эй, открывай!
Выскочили сторожа, узнали, мигом ворота нараспашку. Отрепьев под воротной перекладиной пригнулся, чтоб не зашибиться, въехал во двор.
Затанцевал конь. Спрыгнул Отрепьев, кинул повод, взбежал на крыльцо. Басманов едва за ним поспевал. По палатам пошли торопливо. У Ксеньиной опочивальни Отрепьев остановился, на Басманова глянул насмешливо. Сказал хрипло:
— Дале я сам. Ты тут погоди. Ежели она кричать вздумает, не суйся и стрельцов не пускай. Слышишь?
Закусил Басманов губу до крови, головой мотнул. Шагнул Отрепьев в опочивальню, дверь за собой плотно закрыл.
Ксения ко сну приготовилась, в одной исподней рубахе на кровати сидела, ноги спустив. Увидала. Глаза большие, испуганные.
— Не ждала? Ан явился! — Отрепьев скинул кунтуш на пол, двинулся к царевне. — За все мытарства, кои от родителя твоего претерпел, ты мне сторицей воздашь!
Ксения на кровать вскочила, руки выставила, защищаясь.
— Не смей! — И хлестнула обидным: — Вор! Убивец!
Отрепьев приблизился к ней, рассмеялся зло:
— Вор, сказываешь? А кто на трон отца моего обманом уселся? Убивец? Ха! Не твой ли родитель ко мне с ножами подсылал? Нет! Это вы, Годуновы, воры и убивцы!
Ухватил ее за руку, свалил, рубаху разорвал. В лицо винным перегаром дышит, хрипит:
— Уйду, когда свое возьму. Это я тебе говорю, царь Димитрий, слышишь?
* * *
На Ивана Купалу церковный собор возвел в патриархи, архиерея грека Игнатия.
Настоял Отрепьев. Не забыл, как Игнатий встречал его в Туле, служил молебен, царем именовал.
Был патриарх Игнатий покладист и самозванцу служил верой и правдой.
* * *
О царских милостях на Москве разговору. Нагим чины и достояние воротили, а Михайлу Нагого, дядю царя, саном великого конюшего нарекли.
Не обошел новый царь и других. Василия Васильевича Голицына возвел в сан великого дворецкого; Богдана Бельского сделал великим оружничим; Михайлу Скопина-Шуйского — великим мечником; Лыкова-Оболенского — великим кравчим, а думного дьяка Афанасия Власьева — окольничим и великим секретарем и казначеем; дьяка Сутунова пожаловал в секретари и печатники; Гаврилу Пушкина — в великие сокольничьи, не остались забытыми и иные дворяне.