В день отъезда из Севастополя мичман погулял по Историческому бульвару, постоял у Севастопольской панорамы, любуясь видом города, бухты, кораблей в заливе. Потом побывал на братской могиле, где похоронены погибшие в годы войны с гитлеровцами боевые друзья. Уже с чемоданом в руках, направляясь на вокзал, сошел с троллейбуса на площади Ленина, спустился по широкой лестнице к Графской пристани, снял фуражку и долго стоял с непокрытой склоненной головой. Вахтенный матрос на пристани внимательно смотрел на старого мичмана, почтительно вытянувшись.
Аралов надел фуражку, подошел к вахтенному, протянул ему руку для рукопожатия, печально сказал: «Служите тут…».
— Есть! — тихо ответил смущенный матрос.
На вокзале, прощаясь, сказал жене: «Ты, Дуня, жди письма. Посмотрю там, в Рыбачьем, прикину что к чему. Потом решим, как быть. Трудно мне. Наташу и Толика береги».
Долго он ехал до дому — сначала поездом, а затем пароходом по Иртышу — и все думал и думал. «Остаться бы в Севастополе. Посмотрю, да и вернусь. Мать с собой заберу. В порту работать буду — ближе к флоту».
В Рыбачьем его встретила старая семидесятилетняя мать. Ее такой же старенький и подслеповатый домик стоял почти на самом берегу реки. Пусто, одиноко в доме. Отец Аралова умер давно, а младший брат и сестра, став инженерами, теперь живут и работают в городах. Только мать осталась верна родному дому, не захотела переезжать к детям.
В поселке пустынно, тихо: вторую неделю рыбаки находятся на лове. Поселок оживает по утрам и вечерам, когда уезжают и приезжают строители с развертывающейся неподалеку стройки ГЭС. Это в основном одинокие, недавно приехавшие люди. Большинство их разместилось в райцентре и Старой Заводи.
В Рыбацком ненадолго появился председатель рыболовецкой артели, узнал о приезде Аралова, забежал. Выпили по стопке, потолковали. Председатель, шустрый, маленький человек с огромными пушистыми усами и лысиной на голове, заглядывая снизу вверх в глаза рослому боцману, неожиданным басом, густо, раздельно и властно говорил. «Правильно сделал, что возвратился на родину, — сознательно и по-коммунистически. Нынче такая установка партии — поднимать Сибирь-матушку. Развернемся, язви тя?!».
Боцман молчал, Председатель, почувствовав равнодушие Аралова к его словам, затих недовольно, помрачнел. Перевернув в тарелке пельмени, встал. Уже на крылечке дома сказал: «Чувствую, тянет тебя обратно. Конечно, у нас не рай. Но все будет по-другому. Съезди-ка в райком, поразузнай о планах. Дух захватывает! Гидростанцию уже начали сооружать, потом рыбзавод, потом стекольный, деревообрабатывающий комбинат… Жилье у Старой Заводи строится — целый город будет. Заживем, язви тя, с электричеством и радио. Люди нужны сюда. Нашенские-то, язви их, разъехались по городам и столицам, а тут…».
Председатель заглянул в печальные глаза боцмана, замолчал, укоризненно сунул свою маленькую руку в широкую ладонь моряка и пошел. Но, остановившись посредине улицы, крикнул Аралову: «В артель приходи, твердый оклад обеспечим, бригадиром будешь. А?» — «Там посмотрим», — неопределенно ответил мичман. Председатель махнул рукой. В самое сердце кольнул Аралова этот безнадежный жест рыбака; нахмурился боцман, толкнул дверь так, что задрожала ветхая избушка.
Вечером Аралов засел за письмо жене. Что написать? Трудно, очень трудно начинать новую жизнь в сорок пять лет. Сидеть сложа руки? Ну нет!
Набросив на плечи китель, боцман набил трубку новой порцией табака. Глядя на трубку, снова вспомнил о корабле, сослуживцах. За окном завыл, засвистел ветер, ударили в стекло дождевые брызги — и чудится мичману, будто, как прежде, стоит он на палубе качающегося корабля. Под вздрагивающей палубой поют нескончаемую песню турбины, шумят вентиляторы, шипит и пенится за бортом вода, острый форштевень врезается в девятый вал, облако серебристых брызг падает на носовую орудийную башню… «Вернуться бы… Мать с собой взять, домишко продать».
Аралов прошелся по комнате, почти задевая головой о потолок, — тонко, сдавленно заскрипели половицы, — заглянул в соседнюю комнатушку. Мать сидит у кудельки, медленно крутится в ее правой руке веретено. Большой пушистый кот равнодушно следит в щелки глаз за вращающимся стержнем с пряжей. Тусклый свет лампы освещает сморщенное спокойное лицо старухи. «Мне на варежки прядет», — подумал боцман. Что-то давнее-давнее, светлое и теплое шевельнулось у него в душе. Подошел к матери, нагнулся, обнял худенькие плечи. Старуха, подняв голову, улыбнулась, и снова, увереннее и быстрее прежнего, задвигались ее длинные костлявые пальцы.