- Кровь будет еще... Ты не бойся, если что такое...
В общем - как и не было... - Захариха напомнила с угрозой: - Только чтоб никому ни слова!
Стало легче, когда знахарка исчезла во мраке. Теперь Хадоське хотелось быть одной, ни с кем не встречаться, ни с кем не видеться. Одной, с тем недобрым, отвратительным, что угнетало, заставляло сторониться всех. К тетке она не пошла. Обогнула поле и деревню, чтобы не встретиться с кемнибудь из родственников, миновала, как и днем, Олешники.
На болоте надвинулась на нее грозная темень. Хадоська ступала осторожно, внимательно прислушиваясь. Подступил, сжал грудь страх. "Боже, не карай меня! Прости, божечко!.."
Обошлось. Пробилась через греблю благополучно. Бог пожалел. Но только зажелтели редкие огоньки в деревне, нехорошее, гадкое чувство ожило снова. Возле черных хат, остановилась - будто не своя деревня, чужая. Идти осмелилась не скоро, подалась, прижимаясь к заборам, боясь встречи с кем-нибудь.
Никто не встретился. Дома уже спали. Мать проснулась, пробормотала сквозь сон, что ужин в печи. Хадоська ответила - есть не хочется. И хата своя показалась не такой, как прежде. Все другое. Хадоська быстро разделась, укрылась с головой рядном. Ничего не слышать, ничего не думать!
Уснуть сразу, проснуться, забыв обо всем. Но не спалось, все, что видела недавно, всплывало и всплывало в памяти. Было чего-то очень жаль, и было горько, и страшно хотелось плакать. И она плакала, давилась слезами, боясь, чтобы кто-нибудь не услышал. В слезах и уснула.
Разбудил ее треск огня в печи, скрип двери. Мать готовила завтрак. Отец бросил охапку дров на пол. Хадоська хотела, как всегда, вскочить, одеться, но только шевельнулась, почувствовала - внизу живот обожгло как огнем. Рубашка была мокрая, она посмотрела - на руке кровь!
"Ничего... - успокоила себя Хадоська. - Захариха говорила, что кровь будет. Чтоб не пугалась... Так, видно, надо..."
Она больше беспокоилась о том, чтобы мать и отец на увидели, не стали расспрашивать.
Весь день Хадоська ходила, хлопотала, как могла, старалась отогнать, заглушить стыд и досаду, никак не хотевшие ни отступать, ни утихать. Це могла смотреть в глаза родителям, - казалось, вот-вот узнают о ее позоре. Как ей было погано! И хотя бы только та мука, что на ду!ие! Боль в животе часто схватывала так, что губы кусала, чтобы не застонать.
Она со страхом заметила, что все больше слабеет, ноги сами подгибаются. Только бы не упасть, дотерпеть до вечера. Обнадеживала, утешала себя: "Ничего, ничего...
Пройдет..."
Под вечер мать послала ее в погреб, принести картошки.
Едва Хадоська подняла тяжелый короб, как ее пронизала такая острая и сильная боль, что захватило дыхание. Сразу же неудержимо полилась кровь...
Ее охватил ужас. Она не помнила, как выбралась наверх.
Когда вышла из погребицы, голова закружилась так, что она чуть не упала. Все же кое-как дотащилась до крыльца и тут, обессиленная, опустилась на ступеньки. "Люди увидят..." - подумала в тревоге. Но встать уже не хватило сил.
На четвереньках она добралась до порога, цепляясь пальцами за притолоку, поднялась, вошла в сени, открыла дверь в хату. Мать, увидев побелевшее лицо ее, ужаснулась:
- Доченько! Что с тобой?!
Хадоська с трудом добралась до кровати, свалилась. Мать испуганно запричитала:
- Ой, горюшко ж ты мое!.. Что же это?!. Съела что плохое или что? .. Горюшко, горе!..
Хадоська молчала. Она чувствовала, как кружится голова, удивительно пустая, большая, как какие-то волны качают туда-сюда. Было почему-то очень холодно ногам, плечам, спине, всему телу, она стала вся мелко, неудержимо дрожать.
Мать накрыла ее сначала одеялом, потом свиткой, а холод все не отходил, дрожь не утихала. Когда приехал из лесу, вошел в хату отец, она увидела его словно сквозь воду и услышала словно сквозь воду: "Тебе, может, что надо?.." Онл лишь молча повела головой.
А кровь шла и шла, и казалось, не уймется уже никогда.
И казалось, что с кровью уходит из нее и тепло и жизнь.
Закрыв глаза, на которые падал с припечка красный свет, она сквозь дрему подумала вдруг: "Вот и конец мой подходит!.. Смерть моя!.." Подумала - и не почувствовала ни страха, ни жалости, все было безразличным, пустым.