"Шпикгакль нашли! Дрючком бы поскудь эту! Чтоб не воняла!"
В хату тоже набилось немало молодых, но были и хозяева. Возле припечка Прокоп рассудительно разговаривал с Чернушкой - считай, уже свояком, Сорока сидела на полатях, толкала в грудь Зайчика, который весело хохотал. Приперся, конечно, и Андрей Рудой, прилепился к самому столу, поближе к начальству.
Глушак хотел было перебраться к Прокопу и Чернушке, но они были слишком на виду, а ему незачем лезть вперед. Кто его знает, как оно там пойдет, как потом будешь чувствовать себя, сидя на виду. А если подумать, то и так все заметили, что он не где-нибудь, а на собрании, - слышит все и видит.
Так что можно и тут, в уголочке, согнуться и выглядывать.
Вот только близко оказались Хоня и Дятликов Василь.
Дятлик, как заметил его, отвел взгляд в сторону, - конечно, от злости за то, что Евхим отбил Ганну. Брови надвинул на глаза, затаил что-то недоброе. "Ишь ты, молоко на губах, а тоже - с фанаберией! Тоже хозяин, сопляк!"
Но если бы и не обращал внимания на Дятлика, гнуться в углу ему не хотелось; хоть бы кто-нибудь свой сел поблизости, чтобы словом с ним перемолвиться, отвести душу.
Скрывая тревогу, потел в полушубке, томился, казалось, бесконечным -ожиданием и одиночеством. Когда пришел Ларивон и стал, как дуб возвышаясь над всеми, Глушак обрадованно попытался окликнуть его. Но не позвал: за спиной Ларивона вдруг показался Миканор, за Миканором - Дубодел. Они обошли Ларивона, протиснулись мимо Глушака, стали пробираться к столу. Глушак почувствовал, что тревога его усилилась.
Вслед за Дубоделом протиснулись к столу еще двое незнакомых. "Землемеры, видно", - подумал старик, пристально оглядывая их, будто хотел заранее узнать свою судьбу.
Один был уже немолодой, лысоватый, в затасканной поддевке, с виду будто и незлобивый. Но Глушак, всякого повидавший на своем веку и подготовившийся ко всему, убежденно подумал: "Тихий-то он тихий. А только как скомандуют, то всадит нож, наверно, и не поморщится..." Второй, совсем не похожий на первого, молодой, с холеным лицом, держался смело, важно: прежде чем сесть за стол, стройный, по-военному подтянутый, со странной улыбкой, не спеша снял фуражку, военную шинель, разгладил сильной рукой воинский мундир с большими карманами на груди. Сидя за столом, начал осматривать куреневцев, спокойно, неторопливо, подступил взглядом к Глушаку. Старику захотелось с головой уйти в воротник, когда глаза военного начали ощупывать его. Взгляд был острым, пронизывающим, будто проникал внутрь, и таким уверенным, что делалось нехорошо.
"У этого рука не дрогнет. Этот и отца родного утопит, если нужно, за советскую власть! К этому и не подходи близко, не проси пощады! Партейный весь, до ниточки! Сразу видно!" - подумал Глушак, когда военный стал осматривать других. Вместе с этими мыслями у Глушака возникло странное ощущение, будто встречал когда-то этого человека, и он какое-то время старался припомнить: где это было? Но как ни старался - припомнить не мог; может, случайно встретил на улице или в дороге - иначе разве забыл бы такого?
Глушак снова посмотрел на лысого: а этот, пожалуй, и в самом деле тихий и добрый. Можно было бы попытаться осторожно подойти к нему. Издали видно, что не очень сладко живется: и поддевочка незавидная, и еды не вволю - вон как щеки ввалились. Если подойти умеючи, должно быть, не отказался бы от окорочка свиного...
Но теперь и думать не смей об этом. Лысый и близко не подпустит, если рядом этот, "партейный до ниточки". У Глушака вдруг появилось подозрение: а может быть, "партейный" этот не землемер вовсе, а какой-нибудь начальник. "Из ГПУ, видно, приволокся, пронюхать хочет, что и как, Харчева приятель..."
Рассуждая, прикидывая, старик внимательно слушал, что говорил Дубодел. Но хотя Глушак и не пропускал ни слова, многого, как и другие на собрании, он не понимал или считал не стоящим внимания. Криворотый долго и нудно говорил не о деле, а о политике. Только когда Дубодел перешел к землеустройству, старик насторожился. Дубодел, однако, опять долго объяснял то, для чего нужно переделять землю и какой это важный замысел землеустройство; томил, пугал Глушака неопределенностью. Чем дольше он говорил, тем больше пропадала у Глушака робкая надежда на то, что, может, все минует, обойдет его эта беда. Ощутил неприятную слабость, когда Дубодел объявил: