И он тут же садился в автобус, идущий в Вэйл-оф-Хелс, со счастливой улыбкой сжимал руки Френсис, сбрасывал куртку, набивал трубку и, в то время как она поуютнее устраивалась в углу спасительного дивана, среди подушек, сразу же начинал разговор, который остался неоконченным во время их последней встречи или в последнем письме. А она слушала, глядя на него доверчивыми, восторженно блестящими глазами, в которых и шестилетний ребёнок сумел бы прочитать то, что Дуглас старался не видеть.
Но бывали минуты, когда они чувствовали себя неловко вдвоём. Случалось, что вопрос, который они обсуждали, был до конца исчерпан, а они не сразу могли найти новую тему. Тогда наступали минуты гнетущего молчания, которых они с каждым разом боялись всё больше. Они не знали, чем их заполнить. Они не хотели поверить, что им может быть хорошо просто оттого, что они вместе; им не приходило в голову посидеть молча, думая каждый о своём, до тех пор, пока слова не польются сами собой, или даже помечтать в полумраке, глядя на огонь в камине. Им казалось, что, если молчание продлится ещё хоть немного, в комнату проникнет злой дух, который разоблачит их, и тогда произойдёт что-то такое, от чего они растеряются и против чего оба будут бессильны. В такие минуты они храбро улыбались друг другу, как бы желая сказать: «Нам-то нечего бояться, не правда ли?» Они улыбались до тех пор, пока один из них не находил наконец новой темы, за которую они оба судорожно хватались. Но иногда им долго ничего не приходило в голову, и в панических поисках темы они чувствовали, как улыбка их становится нелепой гримасой; и всё-таки они улыбались. И это было просто ужасно.
И вот однажды, только для того, чтобы прервать ненавистное молчание, Дуглас вдруг сказал:
— Вы знаете, Гримы предлагают мне ехать вместе с ними!
Он сказал это, не подумав, и сразу же всё было кончено. А ведь на самом деле никто ему ничего не предлагал.
Дуглас действительно встретил накануне Кутберта Грима, ожидавшего автобус на Риджент-стрит. Грим был школьным товарищем его отца, Хэрмона Темплмора, китаиста, члена Королевского общества. Дуглас сохранил к старику Гриму искреннюю нежность в память отца, которого очень любил, хотя, когда в юности сын захотел проявить самостоятельность, они чуть не разошлись. Грим был шестидесятипятилетний старик с круглым одутловатым лицом старого кучера-пьяницы и с голубыми ясными глазами невинного ангела. Он трогательно смущался, выступая перед аудиторией (даже если аудитория состояла всего лишь из одного человека), хотя и был крупнейшим палеонтологом, признанным учёными всего мира.
При виде Дугласа он покраснел (впрочем, он всегда краснел при встречах со своими знакомыми), словно попался с поличным. В ответ на сердечное приветствие молодого человека он пробормотал:
— D’you do?..[4] Я очень хорошо, очень хорошо… Да… А вы?
Он посмотрел направо, налево, как будто собирался удрать. Дуглас спросил его, как поживает Сибила.
— Прекрасно… прекрасно… То есть нет, у неё, представьте себе, корь.
Дуглас невольно подумал: «Так ей и надо!» — и вспомнил себя тринадцатилетним мальчишкой: он лежит в кровати, а Сибила стоит в дверях его комнаты и, встряхивая белокурыми кудрями, с брезгливой гримаской смотрит на его красное, покрытое сыпью лицо. Им обоим было тогда по тринадцати лет. Но Дуглас до сих пор не мог простить ей этого выражения бессердечной гадливости.
В двадцать лет Сибила вышла замуж за Грима, которому было уже пятьдесят. Конечно, все сразу же обвинили её в продажности, а его — в развращённости и сластолюбии. Но когда стало известно, что они вместе отправились в Трансвааль с экспедицией, искавшей следы африкантропа, и весьма успешно участвовали в раскопках, злые языки умолкли. Неоспоримым, по общему мнению, оставалось лишь то, что своим замужеством она разбила сердца многих прекрасных молодых людей, и в первую очередь этого милого юноши, Дугласа Темплмора.
Пожалуй, единственным человеком, который не знал, что сердце его разбито, был сам Дуглас. А потому ему, конечно, и в голову не приходило рассказывать об этом Френсис. Но стоило Френсис заговорить о Дугласе со своими друзьями, как ей сразу же выложили всё. Однако она решила никогда не поднимать разговор о Сибиле: недоставало только поддаться смехотворной ревности.