Мотив личной храбрости зато ярко выступает у Мономаха в рассказе о «ловах». Здесь истинная школа выносливости, ловкости, терпения, отваги и мускульного развития: «своима рукама» вязать и «имать» коней диких в пущах и на речных берегах, побывать вместе с конем на рогах у тура или лежать под рогами либо под ногами оленя и лося, подпустить к себе вепря, дав ему «оттяти» меч с бедра, испытать медвежьи зубы на «подкладе» у своего колена, почувствовать на собственных бедрах «когти лютого зверя», дважды разбить себе голову при падении с коня, «вередить» себе руки и ноги, «не блюдя живота своего, ни щадя головы своея», — во всем этом заразительный, профессиональный как бы азарт. Уж это-то совсем было доступно читателю. По этому примеру и с этого только можно было начинать прививку вкуса к личной активности, самостоятельности. То «мужьское дело», которое Мономах призывает «творить», «как вы [вам] Бог подасть», не боясь «ни рати, ни от звери», получает у него конкретное и животрепещущее раскрытие не на ратных примерах, а на ярком описании положений, в какие он сам попадал, «дея» свои «ловы».
Нет сомнения, что «Поучение» Мономаха находило себе читателей не только в узком династическом круге, хотя и рассчитано было на укрепление династического строя. Читатель «Поучения» — это любой представитель господствующего класса феодального общества, настроенный к поддержанию унаследованного от предков жизненного уровня. Это читатель того же географического диапазона и политического кругозора, что и читатель, к которому обращалось «Слово о полку Игореве». Это не читатель «Слова» Заточника, которому приходится начинать строить свой быт сызнова и в этих мучительных заботах дальше своего князя не видеть ничего. У одного оптимизм и широкое приятие жизни как она есть. У другого пессимизм, критика и приглядка к ее гримасам. Но как знать: пиши Мономах столетием позже, не оказалось бы у него дело сложнее?
А гримасы были и здесь, в быту княжого рода. Только одна была устранена в нем с появлением церкви довольно быстро и на довольно продолжительное время. Это — прямое убийство как условие овладения чужим столом и лишней властью. Святополк, убивший братьев Бориса и Глеба, один только пока и прослыл «окаянным». Прославление их памяти, как и торжественное перепогребение и крещение «костей» Ярополка и Олега Святославичей в Киеве, надолго осудили этот прием борьбы.[191] Это не значит, что состоялась «отмена мести» или что месть отмерла в княжом быту. Слова «мстить», «месть» не сходят в дальнейшем с языка при описании княжих раздоров: пожары, разорение, грабеж, плен, избиение и тому подобные бедствия постигают население и территорию князя, которому «мстят». Если сам он при этом не бежал и пойман, его не убивают. Его можно обезвредить, искалечить, даже заморить, но не убить. Последнее простительно только в открытом бою. Галичский эпизод 1211 года не в счет: три князя были захвачены уграми, и галичане «молили» угров «да быша и повесили мьсти ради», но, во-первых, угров пришлось «убеждать» «великими дарми», а во-вторых, князья «предани быша на повешение» по требованию галичан; это не княжеское дело.[192]
Исключение — избиение шести рязанских князей с их боярами Глебом Рязанским в 1217 году. Над Рязанской землей скопилось к этому моменту целых девять князей, за исключением одного (Ингваря), все в зрелом возрасте, а под боком в Суздалыцине при Всеволоде Большое Гнездо образовался властный центр, грозивший поглотить Рязанщину. На очередном съезде братьев для «поряда» (пересмотра внутренних владельческих отношений в княжеской семье) у рязанского Глеба в шатре во время веселого пьяного пира все гости были перебиты с помощью служивших у Глеба половцев. Суздальская летопись резко осудила это как рецидив святополковщины.[193] Мы не знаем подлинной политической подкладки этого дела, но за ним была двухсотлетняя практика феодального раздробления, грозившего обратить Рязанщину в совершенное крошево.
Ярослав Мудрый первый ввел в княжую практику посажение противника в «поруб», «погреб» — зародыш тюрьмы: в поруб сел «оклеветанный» брат его Судислав. Он просидел там шестнадцать лет до смерти Ярослава и еще пять лет после, когда наконец (в 1059 году) его «высадили» (освободили) оттуда племянники, «заводивши» его, однако, «кресту» — «и бысть чернцем». Да ни на что другое он, вероятно, и не годился уже, хотя и протянул в монахах еще четыре года.