Люди и нравы Древней Руси - страница 5
Между тем в изгнании Даниил лишен всего, он «нищий», и это-то и создает весь ужас его положения. Теперь он уже не думает, что то было красное словцо или гипербола, когда князь Ростислав в свое время говорил ему, Даниилу: «Лепше [лучше] ми смерть, нижели Курское княжение» (ему предложенное). Даниил и сам теперь может сказать про себя, как и про всякого «мужа»: «Лепше смерть, нежели продолжен живот [продолжать жить] в нищети». Может быть, впервые перед ним встала теперь проблема «богатых» и «убогих», с первых же шагов подхваченная церковью на заре феодализации, с ее «творимыми» (подстраиваемыми) вирами и продажами, «резоимством» (ростовщичеством), порабощением и закабалением всяческих «сирот». Призывая в руководство себе мудрость Соломонову («ни богатства, ни бедности не дай мне, Господи: если буду богат, — гордостью вознесусь, если же буду беден, — задумаю воровство или разбой, как женки распутство»), Даниил просит князя своего избавить его от нищеты («пусти тучю на землю художества моего»), потому что познал связанное с ней унижение — «богатый муж везде ведом — и на чужбине друзей имеет, а бедный и на родине ненавидим ходит. Богатый заговорит — все замолчат и после вознесут речь его до облак; а бедный заговорит — все на него закричат». По одежке протягивай ножки — «чьи ризы светлы, тех и речь честна».
Не идти же ему от его нищеты воровать: с одной стороны, «аще бых украсти умел, то только бых к тобе не скорбил [тебе не жаловался]», а с другой — «девиця бо погубляет красу свою бляднею, а мужь свое мужество татбою» (воровством). Это — достойный быть отмеченным двоящийся еще взгляд на воровство как на искусство, которое могло бы разрешить житейскую проблему Даниила, если бы он им владел, и в то же время как на акт, не совместимый с достоинством свободного человека («мужа»). На мысль, что за этим стояла, может быть, мораль «не пойман — не вор», наводит и ответ попу Кирику новгородского епископа Нифонта (XII век): «Аже будет, рече, татьба велика, а не уложат ее отаи [не уладят дела без огласки], но силну прю составят перед князем и перед людьми [доведут дело до публичного разбирательства в княжом суде], то не достоит того ставити дьяконом; а ожели окрадется [проворуется], а то уложат отаи, то достоит».[7] Для Даниила это не выход. И ему остается один путь — княжеской милости.
Как далеко его представление о князе от классического облика первых, еще языческих властителей империи Рюриковичей, данного в церковных записях «Повести временных лет». Это не Игорь, павший под Коростенем жертвой собственных хищнических приемов примучивания славянских племен «многими» данями и соревнования на этой почве между отдельными группами предводимого князем воинствующего союза дружин. Это и не Святослав, герой дружинного эпоса, гроза степей и «варвар», в своих широких политических планах оторвавшийся от родной почвы, образец увлекательной личной храбрости и чемпион походного искусства, поплатившийся собственным черепом («лбом», из которого была сделана чаша убившими его печенегами) за тот трепет, в котором умел держать саму Византийскую империю. В церковной интерпретации непослушный сын и беззаботный отец, Святослав перешел в историческую традицию как прототип запорожца XVI–XVII веков, неотделимым от коня и меча, верным членом дружинного товарищества: «Когда Святослав вырос и возмужал, стал он собирать много воинов храбрых, и быстрым был, словно пардус, и много воевал. В походах же не возил за собою ни возов, ни котлов, не варил мяса, но, тонко нарезав конину, или зверину, или говядину и зажарив на углях, так ел; не имел он шатра, но спал, постилая потник с седлом в головах, — такими же были и все остальные его воины. И посылал в иные земли со словами: „Хочу на вас идти“».[8]
У Заточника князь — фигура иного масштаба, иных бытовых ассоциаций, потому что и иной исторической ступени. «Когда веселишься за многими яствами, меня вспомни, хлеб сухой жующего; или когда пьешь сладкое питье, вспомни меня, теплую воду пьющего в незаветренном месте; когда же лежишь на мягкой постели под собольими одеялами, меня вспомни, под одним платком лежащего, и от стужи оцепеневшего…» Мыслится он в масштабах одного города, отнюдь не всей «Русской земли»: «Дуб силен множеством корней, так и град наш — твоим управлением». Правда, и он «многими людми честен и славен по всем странам», но «Русская земля», мысль о которой держит на себе весь идейный строй «Слова о полку Игореве», и близко не лежала к словарному составу и запасу понятий Даниилова «Слова».