Беспросветный мрак царил на улицах Варшавы, и только на каменных мостовых глухо звучали шаги частых патрулей… Двери и ворота были заколочены. Лишь кое-где горела забытая лампочка недавней иллюминации, которую дворник не успел погасить, запирая ворота от преследуемых казаками одиночных беглецов… И лампочка одиноко и стыдливо болталась, словно выброшенная на улицу…
Ночь была беззвездная и безлунная…
Дома, словно насупившись, хранили молчание. Тишину ночи нарушали только изредка раздававшиеся шаги несчастной матери, разыскивавшей не вернувшееся дитя свое и взывавшей:
— Дитя мое! Бедное мое дитя!..
Но голос матери тонул во мраке ночи, как черная капля в море черной воды…
И далеко разносился голос плачущей матери:
— Дитя мое! Где ты, малое дитя мое?
Но безмолвны были дома, заколоченные, запертые, как тюрьмы, в которых притаились граждане первого Дня свободы.
С болью в сердце покинул я дом и направился в Ленчице к тетке Хане-Перл.
Было это в один из тех дней, когда трудно сказать, то ли это зима, то ли лето: небо заволокло серыми тучами, земля влажна, и дышится тяжело.
Дорога, по которой я иду, тянется куда-то вдаль, а во рву, что между трактом и дальними серыми полями, пасутся коровы и лошади. Неподалеку сидят мальчишки, скрючившись в широких отцовских телогрейках, и поглядывают на меня из-под глубоких шапок, надвинутых на уши. Им, видать, неохота в такую погоду отпускать по моему адресу колкости, и они дают мне спокойно двигаться дальше. Проехала карета. Я заглянул в нее и увидел какого-то господина, растянувшегося на сиденье и читающего газету, лежащую у него на коленях. Но карета тут же уехала дальше.
Помню, что в голове у меня мелькнула мысль, которая испугала меня и пристыдила. «Если бы, — подумал я, — моя мать, упаси бог, покоилась на кладбище, я бы ее так любил!» Но тут же я спохватился: о чем я думаю? И мне стало стыдно перед самим собою: «Болван этакий, — проговорил я, обращаясь к себе, — кто же хочет, чтобы у него мать умерла? Кто?»
И стал я себя успокаивать: «Я вовсе этого не думал! Как это — чтобы мама умерла? Я имею в виду совсем другое: когда у кого-нибудь умирает, упаси бог, мать, — так ведь это так нехорошо! Бог ты мой!»
И показалось мне тогда, что моя мама меня пожалела, обняла ласково мою голову и так мягко гладит мне щеку и говорит, смеясь:
— Глупенький, кому ж это хочется, чтобы у него мать умерла? Кому?..
Серые тучи сгустились и потемнели, они будто опустились ниже к земле. Песок на дороге стал более влажным и липнет к ногам. А вдали поля прячутся в густом тумане. Пробежала крестьянка, закутанная в грубую шаль, — она, видно, торопится попасть домой до того, как начнется дождь. Издалека показалась телега, она медленно приближается к городу. Крестьянин, сидевший в телеге, закутался в отсыревший мешок и усталыми глазами смотрит на вспаханные поля. Шапка сдвинута на затылок, мокрые пряди волос липнут колбу. Глаза выражают довольство: слава богу, мы уже дома! Навстречу из города едет другая телега, лошади еще твердо шагают по влажной земле, шеи вытянуты, они, видимо, куда-то торопятся… На крестьянине, сидящем на возу, мешок еще сухой, шляпа надвинута на уши, он спокойно смотрит вперед, но глаза невеселы: весь путь еще впереди…
А вот и желтое бревно, раскрашенное красными полосами, оно одним концом прикреплено к стойке, другой конец поднят кверху — это граница, отделяющая дорогу от города. На верхнем конце укреплена цепь. Возле будки, закутанная в тулуп, сидит моя тетка Хана-Перл. Она арендует городской шлагбаум и не пропускает ни одной подводы ни из города, ни в город, прежде чем ей не уплатят за это. И кажется, что она страж города: захочет — она потянет за цепь, опустит шлагбаум и отрежет Ленчице от всего мира.
Я подошел. Но так как земля была влажная, а я делал осторожные, несмелые шаги, тетка ничего не слышала. Она сидела, закутавшись в тулуп, понурив голову, и дремала.
— Добрый вечер! — проговорил я тихо.
Она не откликнулась.
— Добрый вечер! — сказал я еще раз чуточку громче и волнуясь.
Тетка все так же сидела, не двигаясь. Мне показалось, что она не хочет меня видеть и притворяется спящей.