Вот уже четыре года, как все мы — молодые художники, писатели и актеры — жили в большом городе. Собирались мы в одном кафе, питались в кредит, делились друг с другом, одалживали у товарищей — кто рубаху, кто пару башмаков, кто пиджак. Он же, Гринберг, был единственным среди нас «практическим» человеком, который никому не давал взаймы и ничего ни у кого не одалживал. Он был хитрее и тайком от других приторговывал своими деньгами… Но стоило ему увидеть в окно полосу света, павшую на траву из-за деревьев, или светлое облачко, показавшееся на небе, или воду, сверкнувшую под солнцем, как он тут же забывал обо всем, хватал холст и кисти и бежал запечатлеть увиденное. Так иной раз художник побеждал в нем хитрого коммерсанта, привезенного из местечка.
Это он завел разговор о самой прекрасной любви, потому что Бюстник сказал:
— Гринберг, одолжи злот!
Но Гринберг увлечен любовными историями, которые рассказывает Бюстник. «Интересно!» — то и дело повторяет он, шлепая губами. И чтобы выбраться из дома, он вдруг придумывает:
— Слыхал, Бюстник, — пусть каждый из нас расскажет о самой прекрасной любви своей. Но — понимаешь? — о самой наипрекраснейшей любви своей!
Гринберг знал, на чем поймать скульптора. Стоило Бюстнику услыхать о самой прекрасной любви, как он тут же забыл о голоде, о мешочке с деньгами, что висит у Гринберга на груди, и сразу же стал рассказывать.
Мы перебивали друг друга. Каждому хотелось быть первым. Бюстник уже стал рассказывать об одной любви, о другой, сам не зная, какая из них прекрасней, а глаза Гринберга блестят, он рассказывает о девушках из своего местечка… Но их истории не интересны, в самом деле не интересны. Моя история гораздо интереснее. Об этом я и сказал моим друзьям. Эту историю я хочу рассказать и вам.
Когда очередь дошла до меня (я с большим нетерпением ее дождался!), мои товарищи, и в особенности Бюстник, начали смеяться.
— Чего ты смеешься?
— Которую по счету самую прекрасную? — спросил Бюстник. — Дорогой мой, сколько раз в твоей жизни ты был увлечен «самой прекрасной» любовью?
Дело в том, что все, рассказанное о моем друге Бюстнике, рассказывают и обо мне, с той только разницей, что я и в самом деле победитель женщин. И это не мое личное мнение — это так и есть. Можете спросить обо, мне кого угодно — вам всякий скажет, что женщины помирают по мне. Стоит людям увидеть меня, как они говорят: «Вот идет этот женоед!»
— Ну, расскажи, расскажи!
Но только я начинаю рассказывать, мои друзья снова хватаются за животики:
— Да о которой любви ты рассказываешь? Ведь что ни день — ты любишь другую!
— Нет! Каждый день — еще одну! — разъясняю я.
Вообще говоря, женщины — моя слабость. Я не понимаю, почему невозможно любить нескольких женщин сразу? Не может разве человек любить одновременно и лилию и туберозу или две лилии, сто лилий? В моей комнате висит на стене изображение святой мадонны Леонардо да Винчи и Джиоконды. И разве не люблю я одинаково и ту и другую? Не люблю я разве одной и той же любовью два весенних дня, сменяющих один другой?
Каждое утро я прибегаю к моему другу Бюстнику и отрываю его от подушки за волосы:
— Бюстник, Бюстник, я влюблен, влюблен, умираю! Встретил вчера в театре девушку… Фигура, скажу я тебе!..
Бюстник тут же начинает «лепить» в воздухе: «Вот так? Вот так?»
Я поднимаю его с постели:
— Идем, идем на улицу! Солнце сияет! Я не могу сидеть в четырех стенах. Я люблю! Люблю! По-настоящему! Впервые, впервые в жизни!
Но только выхожу на улицу, как тут же встречаю другую, тоже красивую девушку, и говорю:
— И эту я тоже люблю!
Видя, что ничего толком объяснить не могу, я кричу:
— Люблю всех красивых девушек мира!
Вот почему мои товарищи смеются, когда я начинаю рассказ о «единственной» моей прекрасной любви.
— Но ту, которую я люблю, не в пример другим, свято и возвышенно, мне никогда не приходилось видеть!
— Еще не видел? Это любопытно! — говорят мои друзья, затихают и дают мне рассказать о самой прекрасной моей любви.
И я начинаю:
— Как вам известно, я родился в богатой хасидской семье в небольшом польском местечке. Мой отец, набожный купец, хотел, чтобы сын его был ученым, начетчиком и сделался впоследствии раввином. О матери моей и говорить не приходится: я был единственным ее утешением и надеждой в печальной жизни, которую эта добрая, благочестивая женщина прожила. Надежды, возлагаемые моим отцом на старших сыновей, не сбылись, хотя он потратил на моих братьев немалые деньги. В доме он держал лучших учителей, но сам, занятый делами всю неделю, не находил времени следить за воспитанием детей. А мать была слишком слаба, чтобы самой влиять на моих братьев и заставлять их учиться. Они сделались купцами, лавочниками… Единственной надеждой моих родителей дождаться радости был, таким образом, я. Настроенный с самой ранней юности на религиозный лад, с наклонностями к мистике, я чуждался своих братьев, молился набожно и подолгу, целые дни просиживал над фолиантами и шел по жизни путем благочестия. Бедная моя мать была — счастлива и дарила мне такие нежные, такие ласковые материнские взоры, что я чувствовал тепло ее счастья… А отец… В будни ему было недосуг, но по субботам, поспав после обеда и услышав, бывало, как я читаю и комментирую трактат из гемары