Отец повернулся лицом к ним, взглянул на них, и на бледном его лице показалась улыбка, он словно хотел сказать: «Не смущайтесь, детки, я согласен всем сердцем согласен».
И Фейгеле счастлива.
Отец все еще хворает, и Фейгеле забирает из своих денег пятирублевку за пятирублевкой.
Старик лежит и думает, смотрит на детей и молчит.
Лицо у него становится все бледнее и бледнее, морщины все глубже, а силы убывают с каждым днем, кончаются.
Фейгеле забирает из сберегательной кассы свои деньги, сумма тает. Фейгеле знает, что скоро ничего не останется.
Реб Яков чует близкий конец и думает про себя: «Скорее бы! Тогда бы ему ничего больше не надо было… Тогда бы он больше никому не мешал…»
Он выплевывает сгустки крови… С каждым разом крови остается все меньше и меньше, а в книжке дочери с каждым разом сумма тает и тает.
Старик выплюнул последнюю каплю крови, а Фейгеле забрала последний рубль…
В тот день старик скончался. И в тот же день счет Фейгеле в сберегательной кассе был исчерпан…
Фейгеле в один день потеряла и отца, и свое приданое.
Фейгеле снова сидит за столом и при свете лампы-молнии шьет до поздней ночи. И с каждым уколом иглы растет сумма на ее новом счету в сберегательной кассе.
Приданое теперь должно быть крупнее прежнего, потому что с каждым рублем, прибавляющимся в кассе, прибавляется и седина в копне ее черных волос…
Кантор[25] с певчими
Пер. М. Шамбадал
По переулку, от самой проезжей дороги, тащилась большая, тяжелая подвода. Скрытые облаком пыли, на подводе, тесно прижавшись друг к другу, сидели хористы-певчие. Кантор с двумя малыми «пискунами» по бокам занимал одно место. Второе место занимали бас, «подбасок» и сопрано, за ними — слабый тенорок и альт с котомками и ящиками. Городские девушки, занятые приготовлениями к субботе, бросили недоделанные куглы и в летних блузках и замызганных передниках показались в раскрытых дверях. Они откинули косы, закрывавшие раскрасневшиеся щеки, и, перемигиваясь, делились впечатлениями: «Полюбуйся, мол, какие кикиморы!»
Тенора, второпях достав из жилетных кармашков круглые зеркальца и щеточки, зачесали за уши пейсы, застегнули наглухо пальто, чтобы видны были только черные галстуки и края воротничков, прокашлялись, вытянули шеи и стали осматриваться.
— Как осенние яблочки! — сказал тенор, ущипнув исподтишка альта, чтобы не заметил кантор.
Подвода остановилась посреди переулка. Кантор не пожелал сойти — он ждал синагогального старосту. Ведь должен же тот подойти, встретить их и указать, где они могут остановиться. Но староста спал после обеда, а служка боялся его будить.
Между тем подвода с приезжими стояла на базаре. Со всех сторон подходили люди, здоровались с кантором и с певчими и, окружив подводу, ожидали вместе с кантором старосту.
Пришли также и те, что имеют касательство к музыке, люди как-никак и сами поющие. Они стояли отдельной группой — им не пристало смешиваться с прочим народом — и говорили на канторском наречии. Один из них вытащил из бокового кармана «Ежемесячник кантора» и начал читать вслух стихотворение. Кантор, угадав в них по длинному ногтю на большом пальце своих «коллег», обратился к ним:
— Есть тут у вас в городе любители пения?
— Что за вопрос! Еврейский город! — ответили «коллеги».
Тем временем пожаловал и староста. Неторопливым шагом, с заспанными глазами и с мокрыми кончиками пейсов от умывания после сна, он подошел к подводе, очень медленно протянул руку и проговорил, как спросонок:
— Мир вам!
— И вам также!
— Куда изволите путь держать? — спросил староста, как будто ни о чем не зная.
— В еврейские города, — ответил кантор.
— Вы — что же… проповедник?
— Нет, кантор с певчими.
— Вот как! Кантор с певчими? — протянул староста, поглаживая пейсы, усы и бороду, и после долгого раздумья, словно о чем-то догадавшись, спросил:
— А для чего кантор с певчими разъезжает по еврейским городам?
— Молиться! — ответил кантор.
— Ах, молиться… Ну что ж, пусть кантор едет себе подобру-поздорову…
Староста протянул руку на прощание и ушел.
Кантор тут же шепнул что-то извозчику, а тот стегнул по лошадям и крикнул:
— Вьо! На Крошенвиц!