Флобер перед своим другом Буиле развивал такую идею: «Если ты, несчастный, будешь всегда так проливать свою сперму, у тебя не останется больше ничего для твоей чернильницы. Вот единственная вагина для писателей».
Так творчество навязывало свои правила, требуя экономности в своих наслаждениях.
В старости Флобер откровенничал с друзьями:
— Но Доде, я ведь тоже свинья… Когда я был молодым, мое тщеславие было таким сильным, что если я шел с друзьями в бордель, то непременно выбирал самую уродливую шлюху, которой я хотел овладеть у всех на виду, при этом не бросая своей сигары. Меня это совсем не веселило, а делалось это все для публики…
В любви моральное чувство мне было совершенно незнакомо».
— Оставьте, — возражал ему Доде. — Вы циничны с мужчинами, но сентиментальны с дамами.
— Подтверждаю, это так! — соглашался Флобер. — И даже с женщинами из борделя, которых я называю мой маленький ангел.
Неистовое распутство Доде забавляло Флобера, в жизни которого не было ничего такого, по поводу чего он мог разродиться подобными излияниями: «У породистых лошадей и стилистов вены полны крови, и видно, как они бьются под кожей от кончиков ушей до ботинок. То же со словами. Жизнь! Жизнь! Возбуждаться, в этом все!»
В одни моменты — как, например, в тот день, когда вместе с Максимом де Кампом они находились в Бресте и без особого желания отправились в жалкий бордель, — Флобер охотно предавался ностальгии, вспоминая о прежних шлюхах, и его воспоминания приобретали тон «Баллады о дамах прежних времен»: «Она была прекрасна, когда на высоком мысе поднималась среди колоннады храмов и на ее розовые ступни ниспадала золотая бахрома ее туники или когда, сидя на персидских подушках, она беседовала с мудрецами, поигрывая своим колье из камей.
Она была прекрасна, стоя обнаженной на пороге дома на своей улице Сюбюрры в свете смоляного факела, который потрескивал в ночи, пока она протяжно пела грустную кампанскую песню и когда с Тибра доносились длинные рефрены оргии.
Она была такой же прекрасной в своем старом доме в Сите, позади своего витража в свинцовой оправе, среди шумных студентов и развращенных монахов, когда, не боясь сержантов, на дубовые столы с грохотом бросали огромные оловянные кувшины и когда трухлявые кровати ломались под весом тел.
Она была прекрасна, когда, облокотившись на зеленый ковер, она поглядывала на золото провинциалов, с ее высокими каблуками, осиной талией, париком, словно усыпанным инеем, пахучая пудра которого падала ей на плечи, с ее розой сбоку и мушкой на щеке. Еще она была прекрасна среди козьих шкур казаков и английских униформ, когда бросалась в толпу людей, а ее грудь сверкала на рынке игорных домов, у выставки ювелира, в сиянии кафе, между голодом и серебром.
Но мне жаль эту проститутку. (…) Вот что думал я, лежа на софе у этих дам и продолжая жевать мою потухшую сигару. Я не сделал ничего другого, и, вернувшись, мы в наших душах оплачем потерянный тип, чья банальная карикатура вызывала у нас скуку».
В другие вечера у Бребана он вспоминал о своих первых неудачных сексуальных контактах, которые вместе с ненавистью к руанскому коллежу, «этому чертовому дерьмовому бардаку», куда он был помещен, стали причиной его меланхолии и ощущения чувственной нищеты, которое он часто испытывал и которое его мастурбация не могла умерить.
Флобер мечтал о странах чудесной чувственности: «Я видел Восток и его бескрайние пески, его дворцы, в которых бродят верблюды с серебряными колокольчиками; я видел, как кобылицы скачут к горизонту, красному от заходящего солнца; я видел голубые волны, чистое небо, серебристый песок; я чувствовал запах теплых полуденных океанов; а также рядом, совсем близко от меня, под тентом, в тени алоэ с длинными листьями, какую-то женщину с темной кожей и пылким взглядом, которая обвила меня руками и говорила мне что-то на языке гурий».
Проститутки, след которых он чуял на пороге закрытых домов в порту, были единственным утешением в его страданиях. Однако робость его сдерживала. Его друзья, подстрекаемые неким Морелем, шалопаем, который был завсегдатаем публичных домов и из которого он впоследствии сделает персонаж первой редакции «Воспитания чувств», смеялись над его малодушием и наивностью: «Меня высмеивали за мое целомудрие, я краснел, мне было стыдно, мое целомудрие меня тяготило, как если бы происходило от развращенности». А однажды он присоединился к компании, которая шествовала по направлению к борделю на улице дю Платр, неподалеку от квартала де ля Сэн. Ставни дома были открыты, и туда вели три ступеньки. Это произошло в 1837–1838 годах, ему было тогда шестнадцать.