День клонится к вечеру, за окном нарастает шум, толпа велика, разноголоса. Ночью городом правят развлечения и удовольствия. Вот сейчас сядет солнце и наступит ночь.
Нашу кровать отделяют от улицы лишь жалюзи да полотняная штора. Никакой преграды между нами и людьми на улице нет. Но они и не подозревают о нашем существовании. А до нас доносится гул их голосов, звук их шагов, подобный зову сирены, печальный, надломленный голос, которому нет ответа.
В комнату проникают запахи леденцов, поджаренных земляных орехов, китайского супа, жареного мяса, трав, жасмина, пыли, курений, дымок от горящих углей — огонь здесь носят в корзинах и продают на улицах, в городе пахнет деревней, затерянной в джунглях, пахнет лесом.
Я вдруг вижу его в черном шелковом халате. Он сидит в кресле, пьет виски и курит.
Он говорит, что я спала, а он тем временем принял душ. Я и не заметила, как уснула. Он зажигает лампу на низком столике.
И вдруг я думаю о нем: это человек с устойчивыми привычками, он, наверное, довольно часто приходит в эту комнату и много занимается любовью; этого мужчину преследует страх, он занимается любовью с разными женщинами, чтобы одолеть свой страх. Я говорю: мне нравятся думать, что у тебя много женщин, нравится принадлежать к их числу, ничем не выделяясь. Мы смотрим друг на друга. До него доходит смысл сказанного. Взгляд сразу становится другим, глаза мутнеют, в них — боль, смерть.
Я прошу: иди ко мне, возьми меня опять. Он подходит. От него приятно пахнет английскими сигаретами, дорогими духами и еще медом: кожа впитала запах шелка, легкой шелковой ткани, отдающей какими-то плодами, теплый золотистый запах; и я хочу его. Я говорю ему: я тебя хочу. Он просит меня потерпеть еще немного. И говорит — говорит мне, что сразу, еще на пароме понял: я буду такой после своего первого мужчины, всегда буду любить любовь; он уже знает, я стану изменять ему, как и всем мужчинам, с которыми буду близка. И добавляет, что сам навлек на себя такое несчастье. А я счастлива все это слышать и не скрываю радости. Он делается грубым, ибо сознает всю безнадежность своей любви, и набрасывается на меня, кусает детские груди, выкрикивает бранные слова. Я закрываю глаза от острого наслаждения. Думаю: ему можно довериться, это ведь все, что он умеет в жизни — только любить, а больше ничего. Какие опытные, какие чудесные, восхитительные руки! Ясно, мне повезло: для него это едва ли не профессия; сам того не ведая, он точно знает, что надо делать, что говорить. И называет меня шлюхой, мерзавкой, своей единственной любовью — именно так он должен говорить, так говорят, когда дают волю словам, дают волю телу, и оно само ищет, находит, берет то, что хочет, и тогда все прекрасно, осечки быть не может, все тонет в неистовом потоке желания.
Шум города так близко, рядом, я слышу, он касается планок жалюзи. Слышу шаги, будто толпа идет через нашу комнату. Я ласкаю его тело под этот шум, под шорох шагов. Нас окружает необъятное море, уходит, вздымается, приближается вновь.
Я просила его: еще, еще. Делай так со мной. И он повиновался. Прямо так, в липкой крови. И от этого действительно можно было умереть. Просто можно было умереть.
Он зажег и дал мне сигарету. Потом приблизил свои губы к моим и заговорил со мной тихо-тихо.
И я так же тихо отвечала ему.
Сам он ничего не знает, и я рассказываю ему, вместо него, — он не знает, а я рассказываю об утонченности его ласк.
Наступает вечер. Он говорит, что я на всю жизнь запомню этот день, воспоминание не угаснет и тогда, когда я совсем забуду его, забуду даже его лицо, даже имя. Я спрашиваю, вспомню ли этот дом. Он отвечает: взгляни вокруг, повнимательнее. Я гляжу. И говорю: ничего особенного, так же, как везде. Да, говорит он, как везде, как всегда.
Я еще не забыла его лицо, помню его имя. Вспоминаю белые стены, полотняную штору, отгораживающую нас от уличного пекла, полукруглую, в виде арки дверь, которая ведет в другую комнату и в сад, где растения пожухли от жары, в сад, окруженный голубой балюстрадой, как на большой вилле в Шадеке, с террасами в несколько ярусов, выходящими на Меконг.