Она говорит: было бы лучше, если бы вы меня не любили. Ну ладно, вы любите меня, но все равно ведите себя как с другими женщинами. Он смотрит на нее с ужасом и спрашивает: вы этого хотите? Она кивает. Ему уже больно, и здесь, в комнате, он впервые не скрывает этого. Он говорит, что она никогда его не полюбит, он уже в этом уверен. Девушка не возражает. Сначала говорит: не знаю. Потом слушает молча.
Он говорит: я так одинок, просто чудовищно одинок со своей любовью. Она отвечает, что тоже одинока. И не продолжает. Он говорит: вы с кем угодно пошли бы так же, как пошли сюда со мной. Откуда мне знать, отвечает она, я еще никогда не ходила с мужчиной к нему домой. Она просит его ничего больше не говорить, хочет, чтобы он все делал как с другими женщинами, которых приводит сюда. Молит только об этом.
Он сорвал с нее платье и отшвырнул, сорвал белые трусики и несет ее, обнаженную, на постель. И там отворачивается к стене и плачет. А она привлекает его к себе тихонько, терпеливо и начинает медленно раздевать. С закрытыми глазами. Медленно-медленно. Он пытается ей помочь. Не шевелись, просит она. Я сама. Я хочу сама, говорит она. И раздевает его. Потом просит повернуться, и он поворачивается на постели, но совсем тихонько, легко-легко, будто боится разбудить ее.
Восхитительно нежная кожа. Его тело. Худое, слабое, лишенное мускулов, словно тело больного или выздоравливающего, безволосое, в нем нет ничего мужского, кроме полового признака, такое хрупкое, незащищенное, страдающее. Она не видит его лица. Не смотрит на него. Только гладит. Гладит нежную оболочку члена, ласкает золотистую кожу, отдается новому, незнакомому ощущению. Он стонет, всхлипывает. Захлебывается своей невыносимой любовью.
И, не переставая плакать, делает это. Сначала ей больно. Но потом боль исчезает, уступает место чему-то другому, медленно покидает ее, тонет в волне наслаждения. Наслаждение окутывает ее.
Словно безбрежное, ни с чем не сравнимое море.
Уже образ девочки на пароме позволял предугадать эту минуту.
Внезапно через комнату проходит призрак женщины в заштопанных чулках. Я наконец вижу ее девочкой. Сыновья и тогда все знали. А дочь — еще нет. Они никогда не будут говорить друг с другом о матери, никогда не поделятся отлучающим их от нее, последним, окончательным известием о детстве матери.
Мать никогда не знала наслаждения.
Я понятия не имела, что от этого идет кровь. Он спрашивает: тебе было больно? Я отвечаю: нет, и он говорит, что счастлив.
Он вытирает кровь, моет меня. Я смотрю, как он это делает. Такое чувство, будто он возвращается ко мне, вновь становится желанным. Я только не понимаю, как у меня хватило сил пойти наперекор запрету матери. Хладнокровно, решительно. Как это мне удалось «довести дело до конца».
Мы смотрим друг на друга. Он целует мою грудь, живот. Спрашивает, почему я пришла. Я говорю: так было нужно, это вроде бы долг. Мы впервые беседуем. Я рассказываю ему о своих братьях. И говорю, что у нас нет денег. Ничего больше нет. Он знает старшего брата, встречал его в курильнях в Шадеке. Я рассказываю: брат крадет у матери деньги на опиум, обворовывает слуг, а иногда хозяева курилен приходят и требуют у матери долги. Потом рассказываю о плотине. Мать умрет, говорю я, она больше не выдержит. Наверное, приближающаяся смерть матери как-то связана с тем, что произошло со мной сегодня.
Я вдруг понимаю, что хочу его.
Ему жаль меня; нет, говорю я, нет, не надо меня жалеть, никого не надо жалеть, кроме моей матери. Он говорит: ты пришла, потому что у меня есть деньги. Я отвечаю, что хочу его вместе с деньгами, с автомобилем и с деньгами, и откуда мне знать, что бы я сделала, если бы все было иначе. Он говорит: хотел бы тебя увезти, уехать бы вдвоем. Я отвечаю: пока еще не могу покинуть мать, иначе умру с горя. Он вздыхает: не повезло мне с тобой, но я все равно дам тебе денег, не беспокойся. Он снова вытянулся на постели. Мы умолкаем.
Громкий уличный шум врывается в окно, он сохранился в памяти — так в кинофильме слишком громкий звук заглушает все. Я очень хорошо помню: в комнате темно, мы лежим молча, и нас захлестывает шум большого города, комната плывет в этом гуле, погруженная в городскую суету. В окнах нет стекол, только шторы и жалюзи. На шторах мелькают тени людей, идущих мимо по залитым солнцем тротуарам. Огромные толпы людей. От жалюзи на тенях ровные полосы. Стук деревянных башмаков отдается в мозгу, голоса пронзительные, по-китайски можно только кричать, такими я представляю себе языки пустынь, это невероятно чужой мне язык.